Ульянов Николай Иванович
Шрифт:
И мы уже не верим, когда в одном прекрасном стихотворении он уверяет, будто его
Сердце будет пламенем палимо Вплоть до дня, когда взойдут ясны Стены нового Иерусалима На полях моей родной страны.Такое горение, да еще с оттенком религиозности, ему не свойственно. С Богом у него не более благополучно, чем с родиной. Сказать, что он не верит в Бога — нельзя; он всячески страется примирить с ним свою «вселенскую душу».
«Всё в себе вмещает человек, Который любит мир и верит в Бога».Но гораздо чаще звучат ноты глубокого разлада. Не так, по-видимому, просто совместить с Евангелием поэзию буйства жизни, хищности, конквистадорской удали и отчаянных дерзаний. «Кто хочет быть другом миру, тот становится врагом Богу», сказано в соборном послании Апостола Иакова. И поэт это чувствует. [53]
Вижу свет на горе Фаворе И безумно тоскую я, Что взлюбил я сушу и море, Весь дремотный сон бытия.Кроткого, любящего Иисуса не встретить на его страницах; всюду грозный и могучий Саваоф — повелитель титанических сил, похожий на вавилонского Бэла-Мардука или на германского Одина. И серафимов он любит за их трубный глас, гремящий полет и за сходство с Валькириями. Но всё это больше дань эстетике. Если искать у него что-то похожее на религиозное мировоззрение, то это будет скорей — пантеизм, что-то близкое к религии Спинозы, Ницше, Дарвина. Разве не он звучит в этих стихах?
Веселы, нежданны и кровавы Радости, печали и забавы Дикой и пленительной земли.Не Космосом ли именуется божество, которому поют эти строки? Это в его неисповедимых силах и бесконечных превращениях — тайна, мудрость и святость мира, в котором нет ни добра, ни зла.
Нет конца обетам и изменам, Нет конца веселым переменам, И отсталых подгоняют вновь Плетью боли голод и любовь.Особенно хорошо это выражено в изумительных по силе и блеску стихах:
Освежив горячее тело Благовонной ночною тьмой, Вновь берётся земля за дело, Непонятное ей самой. Наливает зеленым соком Детски нежные стебли трав И багряным, дивно высоким Благородное сердце льва. [54] И всегда желая иного, На голодный и жаркий песок Проливает снова и снова И зеленый, и красный сок. С сотворенья мира стократы, Умирая, менялся прах, Этот камень рычал когда-то, Этот плющ парил в облаках. Убивая и воскрешая, Набухать вселенской душой, В этом воля земли святая, Непонятная ей самой.Конечно, и в этих стихах не душа Гумилева, а только его эрудиция. Взяв свой мир из книг, он не мог не взять оттуда же и религию этого мира.
Сделалось обязательным писать о нем как о певце мужества и подвигов. Он и сам себя считал таковым. Подвиг для него ценность абсолютная, не зависящая от цели, которую преследует. Ему найдено почти религиозное оправдание. Так, всякая война для него — Божье дело.
И воистину светло и свято Дело величавое войны, Серафимы ясны и крылаты За плечами воинов видны. Тружеников, медленно идущих На полях, омоченных в крови, Подвиг сеющих и славу жнущих, Ныне, Господи, благослови.Попав на войну, поэт почувствовал, что только здесь обретается высшее блаженство:
И счастием душа обожжена С тех пор; веселием полна И ясностью, и мудростью о Боге Со звездами беседует она, Глас Бога слышит в воинской тревоге, И Божьими зовет свои дороги. [55]Не потому Божьими, что они ведут к высокой цели, а потому, что воевать и побеждать значит уже быть угодным Богу. Под христианской оболочкой видим религию викинга. Гумилев любил представлять себя в этом образе.
Древних ратей воин отсталый, К этой жизни затая вражду, Сумасшедших сводов Валгаллы, Славных битв и пиров я жду.Но он родился, когда уже были «все пересчитаны звезды» и наш мир «открыт до конца». Там, где ходили каравеллы Колумба и корсарские бриги, — дымят комфортабельные суда пароходных компаний. Арены для блистательных, безумных подвигов не стало. Отсюда разлад его «с жизнью современною», презрение к девушке, которая не понимает и не любит того безумного охотника, что
«взойдя на нагую скалу, в тоске безотчетной Прямо в солнце пускает стрелу».Бессмысленный, бесцельный героизм не принимался ни одной морально здоровой эпохой. Русскому сознанию и всему нашему складу он чужд особенно.
Разбить зимой стекло в царскосельской оранжерее, чтобы окровавленной рукой поднести даме букет похищенных роз, пойти добровольцем на войну, ходить в опасные разведки и заслужить два Георгия, подвергнуться аресту, смело держаться на допросе и мужественно встретить смерть — прекрасно и увлекательно. Но горе герою, если хоть одним словом или движением выдаст, что сделано это не ради успеха у женщины, не из любви к родине, а из тщеславия.