Шрифт:
За устойчивой системой этих разочарований и разорванных дружеских связей было растущее недовольство радикальной интеллигенции Запада марксизмом и русской революцией во всех ее аспектах. Это был один из тех периодически повторяющихся процессов политической конверсии, в соответствии с которой радикалы и революционеры одной эпохи превращаются в центристов или консерваторов либо реакционеров эпохи следующей — среди литературных троцкистов 30-х нашлось очень немного тех, кто в конце 40-х и в 50-х годах не оказались вдруг во главе пропагандистских крестоносцев-антикоммунистов. Конечно, многие бывшие сталинисты, никогда до этого не подпадавшие под какое-либо троцкистское влияние, также окажутся замешаны в этих антикоммунистических крестовых походах, но чаще в роли вульгарных информаторов, чем идеологических вдохновителей.
Начало этого превращения спрятано в путанице нескольких мелких противоречий. Зимой 1937/38 года Истмен, Серж, Суварин, Килига и другие подняли вопрос об ответственности Троцкого за подавление Кронштадтского восстания в 1921 году. Контекст, в котором они подняли этот вопрос, заключался в попытке выяснить, откуда и когда точно произрос этот фатальный порок в большевизме, из которого взял свое начало сталинизм. И они отвечали, что изъян этот проявился в Кронштадте, в подавлении восстания 1921 года. Именно здесь произошел решающий поворот, первородный грех, так сказать, который привел к падению большевизма! Но разве не Троцкий отвечал за подавление Кронштадтского восстания? Разве в этом событии он не предстал как настоящий предтеча сталинского террора? Критикам тем более легко было его осудить, что у них было чрезмерно идеализированное представление о Кронштадтском мятеже, и они прославляли его как первый истинно пролетарский протест против «предательства революции». Троцкий отвечал, что их видение Кронштадта нереально и что, если бы большевики не подавили этот мятеж, они бы открыли шлюзы для контрреволюции. Он брал на себя полную политическую ответственность за решение Политбюро по этому вопросу, решение, которое он поддержал, и лишь отрицал утверждение, что сам лично командовал штурмом Кронштадта. [125]
125
В письме Лёве (19 ноября 1937 г.) Троцкий рассказывает, что, когда вопрос обсуждался на Политбюро, он высказался за штурм Кронштадта, в то время как Сталин был против этого, заявляя, что мятежники, если их оставить в покое, сами сдадутся через две-три недели. Интересно, что в своей публичной полемике со Сталиным (и в своей биографии Сталина) Троцкий никогда не упоминал об этом факте, хотя обычно до предела эксплуатировал любой пример политической «мягкости» Сталина или отклонения от ленинской линии. Может быть, потому, что Троцкий как-то чувствовал, что в этом случае «легкость» могла делать честь Сталину? Споры о Кронштадте продолжались и в «The New International», и в книгах ( Килига.Au pays du Grand Mensonge; Серж.Menioires d'un Revolutionnaire). Один из американских секретарей Троцкого, Бернард Вольфе, проведший несколько месяцев в Койоакане в 1937 г., написал после этого роман «The Great Prince Died», основная идея которого — совесть Троцкого и его жизнь были разъедены виной за Кронштадт. К сожалению, этот роман как груб и дешев в художественном отношении, так и неверен исторически.
Эта полемика была полна странной и необоснованной страсти. Не надо было принимать версию Троцкого, чтобы увидеть, что его критики чрезмерно раздули важность Кронштадтского мятежа, вырвав его, так сказать, из исторического потока и многих встречных течений событий. Кронштадт как прелюдия к сталинизму заслонил в их глазах те фундаментальные факторы, что благоприятствовали сталинизму: поражение коммунизма на Западе, бедность и изоляция Советского Союза, усталость трудящихся масс, конфликты между городом и деревней, «логика» однопартийной системы и т. д. И такова временами была озлобленность дискуссии по относительно давнему и неопределенному эпизоду, что Троцкий замечал: «Можно было подумать, что Кронштадтский мятеж произошел не семнадцать лет назад, а только вчера». Что его возмущало, так это то, что предполагаемые доброжелатели выбрали время, чтобы забрасывать его вопросами о Кронштадте, как раз в середине его кампании против московских процессов. Кроме того, в то время как он осуждает нынешние казни жен и детей антисталинцев, Серж и Суварин критикуют его за расстрел заложников в Гражданскую войну. Разве эта какофония не на пользу Сталину? И разве они не видят морального и политического различия между его использованием силы в Гражданскую войну и нынешним сталинским террором? Или они отрицают право большевистского правительства в 1918–1921 гг. на самозащиту и введение дисциплины?
«Я не знаю… были ли какие-нибудь невинные жертвы [в Кронштадте]… Я не могу взять на себя ответственность и решить сейчас, через столь долгое время после события, кого следует наказать и как… особенно потому, что у меня под рукой нет никаких данных. Я готов согласиться, что гражданская война — это не школа для обучения человечности. Идеалисты и пацифисты всегда бранили революцию за „эксцессы“. Основная проблема в том, что „излишки“ проистекают из самой природы революции, которая сама по себе — „эксцесс“ истории. Пусть те, кто хочет этого, отвергают (в своих мелких журналистских статьях) на этом основании революцию. Я ее не отвергаю».
Критики обвинили его в «иезуитской» или «ленинской аморальности», т. е. в приверженности идее, что цель оправдывает средства. Он ответил на это своим очерком «Их мораль и наша», решительным и красноречивым заявлением по этике коммунизма. Этот очерк начинается со вспышки брани в адрес тех демократов и анархистов «левого» крыла, которые в то время, когда реакция празднует триумф, «испускает в два раза больше моральных миазмов, чем обычно, точно так же, как иные люди от страха в два раза больше потеют»; но при этом проповедуют моральные принципы в отношении могущественных преследователей, а не преследуемых революционеров. Он действительно не принимал никаких абсолютных принципов морали. Такие абсолюты вне пределов религии не имеют значения. Духовенство, по крайней мере, выводило их из божественных откровений; но каким образом его критики, эти «мелкие атеистические священники», извлекали их вечные моральные истины? Из «человеческой совести», «духовной природы» и подобных концепций, которые суть всего лишь метафизические иносказания для божественных откровений.
Моральные принципы запечатлены в истории и классовой борьбе и не имеют постоянной сути. Они отражают общественный опыт и потребности; а посему всегда должны соотносить средства с целью. Во впечатляющем пассаже он «защищает» иезуитов от их моралистических критиков. «Орден иезуитов… никогда не проповедовал… что любые средства, пусть и преступные… позволительны, если только они ведут к „цели“… Такая… доктрина была умышленно приписана иезуитам протестантскими и частично католическими противниками, которые не колебались в выборе средств для достижения своих целей». Иезуитские теологи толковали трюизм, что использование любых средств, которые сами по себе могут быть морально плохими, должно быть оправдано либо осуждено в соответствии с характером цели, которой они служат. Выстрелить — морально плохо; застрелить собаку, угрожающую ребенку, — доброе дело; стрелять с целью убийства — преступление. «В своих практических моральных принципах иезуиты вовсе не были хуже других священников и монахов… напротив, они были выше их, во всяком случае, более последовательными, мужественными и проницательными. Они представляли собой воинствующую, закрытую, строго централизованную и агрессивную организацию, опасную не только для врагов, но и для друзей». Точно так же, как и большевики, они пережили свою героическую эру и периоды упадка, когда из воинов церкви они превращались в бюрократов и, «как и все добрые бюрократы, были весьма неплохими мошенниками». В этот героический период, однако, иезуит отличается от рядового священника, как солдат церкви отличается от того, кто в ней торгует. «У нас нет причины идеализировать кого-либо из них. Но совершенно недостойно смотреть на фанатичного воина глазами тупого и ленивого торгаша».
Идея, в которой цель оправдывает средства, возражал Троцкий, скрыта в любой концепции морали, не в меньшей степени, чем в англосаксонском утилитаризме, который является источником многих нападок на иезуитскую и большевистскую «аморальность». До тех пор пока идеал «максимально возможного счастья для максимально наибольшего количества людей» подразумевает, что морально то, что делается для достижения этой цели, этот идеал совпадает с «иезуитским» понятием цели и средства. А все правительства, даже самые «гуманитарные», которые во время войны провозглашают уничтожение максимально большого числа врагов обязанностью своих армий, разве они не принимают принципа «цель оправдывает средства»? К тому же цель также требует своего оправдания; и цель, и средства могут меняться местами, ибо то, что сейчас видится как цель, позже может стать средством для достижения новой цели. Для марксиста великая цель увеличения власти человека над природой и уничтожения власти человека над человеком оправдана; и также оправдано средство для этого — социализм; и также оправдано средство для социализма — революционная классовая борьба. Марксистско-ленинские моральные принципы действительно руководствуются потребностями революции. Означает ли это, что могут быть использованы все средства — даже ложь, предательство и убийство, — если они продвигают интересы революции? «Все средства позволительны, — отвечает Троцкий, — которые действительно ведут к освобождению человечества»; но такова диалектика целей и средств, что некоторые средства не могутвести к этой цели. «Позволительны и обязательны те и только те средства, которые придают революционным рабочим чувства солидарности и единства, которые наполняют их непримиримой враждой к угнетению… которые насыщают их сознанием их исторической задачи и повышают их мужество и дух самопожертвования… Следовательно, невсе средства позволительны». Он, говоривший, что цель оправдывает средства, также говорит, что цель «отвергает» некоторые средства как несовместимые с самими собой. «Чтобы вырастить пшеницу, надо посеять ее зерно». Нельзя содействовать продвижению социализма с помощью мошенничества, лжи или почитания лидеров, которые унижают массы; также невозможно силой навязать социализм рабочим против их воли. Как говорил Лассаль:
Покажи не только цель; покажи и путь к ней. Цель и дорога настолько переплелись, Что всегда сменяют друг друга; Новый путь рождает новую цель.Для революционной морали важны правдивость и честность в отношениях с трудящимися массами, потому что любая иная дорога неизбежно ведет к другой цели, а не к социализму. В свой героический период большевики были «самой честной политической партией за всю историю». Естественно, они обманывали врагов, особенно в Гражданскую войну; но были правдивы с рабочими людьми, чье доверие завоевали до такой степени, до какой ни одна другая партия не сумела этого сделать. Ленин, отвергавший всякие этические абсолюты, всю свою жизнь отдававший делу угнетенных, был исключительно добросовестен в идеях и бесстрашен в действиях и никогда не выказывал ни малейших признаков превосходства над простым рабочим, беззащитной женщиной, ребенком. Что касается его собственной, Троцкого, аморальности, состоявшей в том, что он приказал взять заложниками семьи офицеров Белой гвардии, он взял на себя полную ответственность за эту меру, которая была продиктована необходимостью Гражданской войны, хотя, насколько ему известно, ни один из этих заложников не был казнен. «Были бы спасены сотни тысяч жизней, если бы революция с самого начала проявляла поменьше великодушия». Он верил, что последующие поколения будут судить его поведение так же, как они судили о беспощадности Линкольна и американской Гражданской войне: «Для жестокости северян и южан история имеет различные аршины. Рабовладелец, который использует коварство и насилие, чтобы заковать раба в кандалы, и раб, который использует хитрость и силу, чтобы сломать оковы, — ведь лишь презренный евнух скажет нам, что перед судом морали они равны!»