Дичбалис Сигизмунд Анатольевич
Шрифт:
Лагерная уборная, — длинная яма с перекинутыми брёвнами — не могла вместить всех нуждавшихся в облегчении. Люди, сидевшие часами на корточках на бревнах, выглядели как мишени на ярмарках, по которым идёт стрельба. То там, то здесь, потеряв равновесие, обессиленные несчастные падали в яму, из которой можно было вылезти только с помощью товарищей и с трудом. По ночам иногда раздавались нечеловеческие вопли, затихавшие после того, как полузамёрзшая жижа засасывала ещё живую душу под свою поверхность. Через дня два кто-то из немцев распорядился сколотить две лестницы, которые были опущены в яму, но утопления в испражнениях продолжались.
Не все самоотверженно спасали жизни тонувших в яме. Были и другие случаи. Среди нас были и подлецы, за корку хлеба доносившие немцам о присутствии командиров, политработников или евреев в лагере. И вот одного такого, пойманного с поличным, когда он привёл конвоира охраны и указал на молодого парня, которого вывели за ограду, и тот больше не вернулся, окружили друзья пропавшего. Доносчика спросили, что и почему, а потом, подобрав подходящий момент, втолкнули в эту яму и, чтобы заглушить его крики о помощи, целые полчаса пели «Катюшу» и другие песни — к огромному удивлению часовых на вахте.
Дела пошли из рук вон плохо, холодало, и так много умирало от голода, что каждый день в лагерь заезжала кобыла, запряженная в сани, и вооружённый солдат приказывал четырём попавшимся первыми на глаза пленным, наваливать там и тут лежавшие трупы на сани. Их вывозили за ограду и сбрасывали в специально вырытую общую яму-могилу. Случалось, что среди наваленных тел двигалась ещё рука или нога, но никто не проверял, жив ли ещё человек. Сани опрокидывались, и снег запорашивал и мёртвых, и ещё живых.
Силы начали покидать и меня. Помню, был ясный день; облокотившись на столб навеса, я почувствовал, как вместе с холодом в меня вкрадывается и чувство безнадёжности. Я взглянул на голубое небо и вспомнил мою мать. «Эх, мама, выручай!» — вот так просто вырвалось у меня.
Чтобы не поддаться желанию лечь и задремать, а это было бы моим концом, я почему-то побрёл к лагерным воротам.
— So, gut! Ich brauche dich! (Ты мне как раз нужен!) — встретил меня голос унтера охраны. Он поручил мне выбрать двадцать человек — самых крепких.
Как мне удалось набрать двадцать человек из массы полуживых людей, я объяснить не могу. Мы влезли с нашими котелками, ложками, палатками, пустыми банками и прочим скарбом в подошедшую грузовую машину, спрашивая друг друга, куда мы поедем. Везли нас часа три и выгрузили перед воротами совсем маленького лагеря, только выстроенного.
Внутри было строение, где помещалась кухня, место для умывания и комната, в которой жили повар с обезображенным взрывом лицом — здоровенный детина, матрос в прошлом, судя по его тельняшке, и интеллигентно выглядевший молодой парень в немецкой куртке, но без знаков различия. Это был бывший студент-ленинградец, теперь — наш «начальник».
Это было «Управление» нашего нового лагеря, в котором уже помещалась «Лесная команда» из прибывших ранее военнопленных, занимавшихся заготовкой дров для отопления штаба 18-й армии Вермахта, размещенного в здании бывшего туберкулезного санатория недалеко от станции Сиверская.
Почти рядом с кухней стоял барак длиной метров 60. В нем помещались человек 30 пленных, одетых во всевозможные одежды, но выглядевших в других отношениях нормально. Нам показали на левую сторону барака, где на цементном полу была наложена солома, и оставили нас самих разбираться, — кто, где и как устроится.
На нашей половине была выложена печурка, покрытая толстой железной плитой. Вскоре в этом камине запылал огонь, благо дрова были рядом, и наша группа начала буквально оттаивать. Через короткое время в барак вошло «Управление», которое, весьма по-человечески представилось нам. Как всегда, раздавались вопросы: «Откуда?», «Где попал в плен?» и т. п.
Вскоре появившийся повар предложил идти в кухню получать продовольствие. Было сказано, что нам полагается буханка на двоих, но, принимая во внимание наше истощение, сегодня мы получим только треть пайка и чаю с сахаром. Мы не могли поверить до тех пор, пока не съели эту дольку, запивая её подслащенной жидкостью, действительно похожей на чай. Становилось темно, и мы, зарывшись в солому, разморившись в сравнительной теплоте, заснули как убитые.
В семь утра, при всё ещё горевшей печурке, мы закусывали уже полным пайком, только вместо чая запивали его немецким эрзац-кофе. Наши соседи по бараку, бывшие здесь уже до нас, уходили строем на работу, под протяжное: «Lо-о-оs, lо-о-оs!» (давай, давай!). Нам было приказано растопить печку так, чтобы железная плита была бы красной, греть воду в вёдрах и посередине барака, бывшего свинарника или хлева, устроить что-то вроде бани. И вот мы мылись, даже с мылом, прожаривали вшей и не верили в случившуюся с нами перемену.