Дичбалис Сигизмунд Анатольевич
Шрифт:
Наверно, я был в стороне чуть-чуть, и под укрытием куста меня, в темноте, не заметили. Четыре фигуры в советской форме, видимо разведчики, подошли к убитому, перевернув его труп, обшарили карманы и сумку, не найдя ничего, кроме пистолета и куска сала, (размокшие документы были выброшены им ещё у залива), и пошли своей дорогой.
Всё это происходило метрах в пяти-шести от меня, стоявшего за кустом в совершенно беспомощном состоянии. Мой пистолет, попавший в солёную воду, был разобран на части и ждал промывки в сумке, а больше у меня не было ничего для защиты или нападения. Говорили разведчики на одном из азиатских языков, который я понять не мог. Как они меня не заметили, знает только Всевышний. Помогли, конечно, и куст с темнотой.
Оправившись от пережитого, я понял, что иду к фронту, а не в тыл, и, подождав рассвета и захоронив моего бывшего спутника под ветками и камнями, я побрёл бесцельно на запад, все еще, как бы в бреду.
Вспоминается, что встретил на пути отступавших немецких связистов, накормивших меня и предложивших ехать вместе, я отказался, и опять остался один. Через несколько дней блуждания, разговорившись с фермером, которому я помогал грузить его скарб на телегу, я узнал, что отряд Феофанова останавливался у него на ночлег по дороге к г. Радому.
Всеми правдами и неправдами, не брезгуя даже воровством велосипеда, переехал я почти через всю Польшу, и догнал наш обоз.
Отряд Феофанова после множества приключений остановился в городе Радоме, в южной части Польши. Шли слухи, что немцы намериваются включить нас в состав фронтовых частей и что сам Феофанов делает всё, что можно, чтобы отряду удалось избежать такой участи. Гришка очень обрадовался, увидев меня. Он устроил так, что я смог остаться в казарме, где помещался распределительный продовольственный пункт для солдат, передвигавшихся по так называемым «маршбефелям» через этот городишко, а их было немало — большинство шли назад к своим частям на фронт после пребывания в госпиталях. Этим продпунктом заведовала немецкая часть, занимавшая казармы до нас. С её уходом на фронт заведование им поручили Феофанову. Гришка и ещё один парень из отряда обслуживали, по требованию, нуждающихся в походном провианте, а Феофанов вел учёт, делал заказы на пополнение продуктов и лично обслуживал старших офицеров, проезжавших через Радом.
Случилось так, что Гришкин помощник был уличён в обвешивании и без того полуголодных солдат, и Феофанов выбросил его из отряда. Это произошло как раз перед моим возвращением. Выслушав мой доклад и посмотрев на меня с удивлением, как на вернувшегося с того света, Феофанов дружелюбно спросил меня, почему я не в рядах наступающей Красной Армии по ту сторону фронта. После моего видимого замешательства с ответом капитан с усмешкой на лице успокоил меня замечанием, что такого выхода для нас всех теперь нет — на нас лежит проклятие советской власти, которое нельзя смыть никаким переходом назад. По его данным, пленных, которым удавалось перебежать назад, ждала незавидная судьба — недоверие, презрение и заключение. Теперь их даже не посылали в штрафные подразделения, а отправляли в тыл на расправу. Пожав мне руку, Феофанов послал меня помогать Гришке.
Через несколько дней зашедший к нам за провиантом лейтенант-артиллерист подтвердил слова нашего капитана. Увидев на нём орден железного креста высшей степени, Гришка спросил его, за что он получил это отличие. Предложив ему кружку горячего супа, мы разговорились с ним. Оказалось, что лейтенант попал в плен под Сталинградом в 1943 году, и ему удалось через пару месяцев каким-то чудом удрать, выйти из зоны наступления Красной Армии, и, несмотря на мороз и голод, перейти фронт и присоединиться к отступающим немецким частям. Он рассказал, как однажды в сапёрную часть, к которой его, как пленного, владеющего немного русским языком, прикрепили для перевода немецких инструкций для обезвреживания мин новой конструкции, привели двух русских перебежчиков, работавших добровольцами (Hilfsfreiwilligen) у немцев.
Их посадили в холодную землянку, предварительно содрав с них немецкую форму, опросили и оставили под замком на ночь, не желая тратить на них пули. Наутро их замерзшие труппы просто выкинули в снег, воткнув рядом кол с надписью «Изменники Родины».
По словам лейтенанта, пленным немецким солдатам на русской стороне было гораздо лучше, чем иногда попадавшимся русским, бывшим в плену у немцев.
Такая информация сеяла неуверенность в уже и так не очень-то ясные перспективы моего будущего. Связь с партизанами потеряна. Как её восстановить? Стараться попасть на передовую? Будет легче перебраться к своим. А потом? Пристукнут сгоряча, кто там будет разбираться, кто ты и кому оставался верным, работая у немцев, убивавших, сжигавших, вешавших и грабивших твой родной народ?
Примкнуть к полякам, смешаться с массой и ждать наступающую Красную Армию? Так и здесь же не будет никого, кто бы смог подтвердить и удостоверить мое запутанное прошлое, мою деятельность партизана-подпольщика, а не предателя, спасавшего свою шкуру.
Как доказать, что до этого момента ты старался быть полезным и верным своей совести, своему народу, даже не зная полного звания или фамилии того, кто распоряжался тобою все это время?
Да, моя совесть по отношению к русскому народу была чиста. Но был ли я всё так же лоялен господствующему строю, как и в тот роковой день 22-го июня 1941 года, когда прямо с мотоциклетных гонок я поехал в военкомат и вступил добровольцем в ряды защитников моей Родины?
Вот такие рассуждения завели меня совсем в тупик. За прошедшие три года пришлось наслушаться такого о Сталине и нашем партийном руководстве, о самой революции и самом коммунизме, что моя голова была полна противоречивыми мыслями.
Все больше и больше накатывало сомнение — удастся ли доказать, что я не лизал вражескую задницу за кусок хлеба, а каждодневно рисковал быть раскрытым. А наказание было бы одно — расстрел после допросов и пыток. «Старшого» я и в глаза не видел, а если и видел, то не знал, что он и был тот самый «Старшой», который руководил моей деятельностью как бы на расстоянии.