Прашкевич Геннадий
Шрифт:
— Апач бурын кизег итзун…
Требовал:
— Повторяй за мной громко!
Смотрел строго:
— Кииг тоуренч теге битель… Да святится имя твое… Пыгн гуллс суглкаизен… Как на небе, так и на земле…
Рыжий Похабин не выдерживал, неодобрительно качал головой: вот, дескать, хуже басен. А неукротимый маиор сердился:
— Плохого не делаем. Не подкоп ведем под фортецию души, живую душу спасаем.
— Как спасаете? Ведь не крещен Айга, не знаком с богом.
— Пусть хоть приблизится.
Похабин снова качал головой.
Чтобы остановить маиора, вспоминал под вой камчатской метели.
В сендухе, вспоминал, далеко за Якуцком, служил Похабин в отряде казачьего пятидесятника Ивана Котаря. Ходили собирали ясак с немирных одулов. С отрядом ходил крепкий священник отец Евлогий. Он однажды крестил семью дикующих.
Одулы оказались совсем простые, сами пришли. Смотрели бехитростно, как олешки. Пытались потрогать у русских бороды, ведь у них, у одулов, на подбородке ничего не растет. Отец Евлогий, человек в тех местах известный, крепко угостил одулов огненной водой, потом спросил старшего:
— Ну, будешь креститься?
— Покажи, — попросил захмелевший одул. — Как будет?
— Ну, хорошо будет! — заявил отец Евлогий, тоже успевший пропустить чашку. — Я тебе покажу.
— Покажи, — согласился одул, поглаживая рукой голый подбородок. — Если хорошо будет — крести.
Похабин, вспоминая, смеялся:
— Накинули на отца Евлогия одеяние, одулы вздрогнули. Когда свечи зажгли, одулы еще сильнее вздрогнули. А крест над собой поднял отец Евлогий, вздрогнули совсем сильно.
Айга, слушая Похабина, ничего не понимал. Простодушно повторял за маиором слова молитвы. Нарезанная копченая оленина лежала в берестяной посуде перед Айгой. Он откусывал, повторял непонятные слова. У нымыланов в балаганах стоят болванчики — ажулуначь, караульщики, они охраняют балаганы от врагов. Это понятно. Нымылане мажут болванчиков рыбой, обвязывают пучками сладкой травы. Тоже понятно. Если нымылану потребуется что-то от болванчиков, он похлопает в ладоши, чтобы обратить на себя внимание. А слов неукротимого маиора Саплина друг сердешный Айга совсем не понимал. И оставления долгов не понял, и избавления от лукавого не понял. А не поняв, повел одну из своих бессмысленных басен про глупого бога Кутху:
— Вот гром, это что? Это Кутха батть тускерет… Это Кутха лодку вытягивает на каменистый берег…
Ржавцы на болотах.
В теплом мире томление.
Ночь над рекой. Кричит в ночи невидимая глазу утка: «Ахама-хама-хама». Вдруг смолкает: «Ик!»
Ивана истомила зима.
В полуземлянке тесно, дымно, запахи застоялись. С первым светом рвался уйти из полуземлянки — охотился, ездил на собачках сердешного друга Айги к ближним нымыланам. Наконец, дождался лета.
Однажды летом увидел, как бесчисленные девки Айги бегут по ржавцам к маленьким речным островкам, брали на островках прошлогоднюю перезимовавшую под снегом ягоду. Кайруч, Каналай, Чекава, Кыгмач, и пятая — Кенилля. Лицом круглая, в камлейке тонкой, смеялась, вскрикивала высоким птичкиным голосом.
Волнение беспричинное.
На малом каменном островке, там и здесь утыканном то березками, то черемхой, специально встретил Кенилля… …Если хочешь, будь весь — огонь!
Женские волосы счастье приносят, волосы беречь надо — Кенилля на островке деревянным гребнем внимательно приглаживала волосы, чтобы не путались. Сидела на камне, у ног — берестяная чашка, в черных волосах — белая прядка. Известно, белоголовка.
Вдруг застыла.
Не шевелясь, потянула носом.
Нюх у нымыланов тоньше, чем у собак. По запаху знают, кто входил в балаган, чей остался след на тропинке. Айга не раз похвалялся: вот покажи ему кости мертвые, сухие, обветренные, он по запаху высохших костей сразу скажет — то нымылан был убит или чюхчу когда-то убили.
— Ахама-хама-хама!
Кенилля медленно повернула голову. Запах Ивана тревожил девку. Вдали, на другом малом островке, гортанно, как невидимые утки, перекликались дикие сестры — Кыгмач, Чекава, Каналай, Кайруч. Перекликались высоко, обиженно. Вот камчатские медведи не сердиты, только если обидишь, могут помять. Ну, завернут лапой с затылка кожу, глаза тебе закроют и уйдут смирно — не смотри, дескать, за нами, за медведями. А баб медведи вообще не трогают. Вот и сейчас. Нашли девки хорошую ягодную полянку, а медведь вышел. Сперва недовольно прищурился на девок, потом подумал и стал ругаться, отнял у девок наполненные ягодой берестяные чумашки, сам все съел. Девки в сторону отбежали, сели на корточки, черные, расписанные, тоже сердито корили медведя…
Мхом пахнет, камнями.
Солнце над головой, тени совсем короткие.
Не спуская с круглой Кенилля глаз, Иван сделал шаг.
Кенилля не убежала. Стояла, опустив руки, резные тонкие ноздри слегка подрагивали.
Тогда сделал еще шаг. …Не ходи подслушивать, не ходи подглядывать игры наши девичьи…
И третий шаг.
Кенилля не вскрикнула, не отбежала.
Лет своих не знает, круглая, вохкая. Совсем еще молода, а вся в жадности. Иван, как медведь, мял девку. Кенилля пискнула, впрямь мышонок, а потом стала дышать часто, глубоко, а потом уже, ну, совсем потом двумя руками оправила спутавшиеся, заплетенные в многочисленные косицы волосы, оправила тонкую камлейку, сшитую из тюленьих кишок. Махнула рукой: