Шрифт:
Пришлось Ною сесть в седло и лететь в город. Встретился лично с председателем уездного Совета неким Тарелкиным, эсером, скользким и хитрым, который наговорил ему с три короба про мировую революцию, а потом как бы мимоходом обмолвился:
– Арест полезен казакам, товарищ Лебедь, – и так-то хитро сощурился. – Если уж они шли на уезд, с чего же вдруг разбежались по станицам, как зайцы по кустам? Это же не казаки, а, извините, сволочи. Держать бы их в тюрьме до нового светопреставления. Впрочем, коль вы ходатайствуете, все будут освобождены.
Ной не забыл о поручении Ленина передать благодарность крестьянам и казакам, сдающим добровольно хлебные излишки для голодающих губерний России. Тарелкина понесло по кабинету:
– До-обровольно?! Ха, ха, ха! Вы шутите, господин хорунжий! Если вы считаете, что крестьянин сдал хлеб под стволом маузера такого комиссара, как Боровиков, добровольно, то – помилуйте! Тогда что же вы назовете насилием над личностью и попранием свободы?! Впрочем, благодарность Ленина мною будет передана. Но я, извините, из тех деятелей, которые еще со времен школы помнят некоторые места закона божьего: «Не сотворите себе кумира и кумир не сожрет вас».
– Такого нет в евангелии, – отверг Ной. – Есть просто: «Да не сотворите себе кумира». А эсеров, товарищ Тарелкин, казаки свободного Сибирского полка называли «серыми баламутами» за их вихляние: на словах за власть Советов, а на деле – против.
Тарелкин больше ничего не сказал, учтиво распрощался с хорунжим и дал распоряжение немедленно освободить из тюрьмы Василия Васильевича Лебедя и с ним всех арестованных казаков.
Ной без подсказки уяснил: шкура этот Тарелкин!..
Между тем, после возвращения в станицу ординарна Саньки Круглова с невесть откуда взятыми товарами и тугой мошной, по станице шумнуло прозвище Ноя – Конь Рыжий, и что он-де в чести был у большевиков и у самого Ленина в Смольном! Ездил туда на какие-то тайные переговоры, и пошло, пошло. Даже в станице Арбаты узнали – специально наведывались оттуда казаки, чтоб поглядеть на Коня Рыжего. Да и местные станичники, что ни день, то собирались в доме атамана Лебедя, выспрашивая у Ноя, какая она есть в натуральности Советская власть с большевиками, и чего надо ждать от этой власти казакам, и есть ли сила у большевиков, чтоб усидеть в седле? Ной отвечал сдержанно, скуповато. Батюшка Лебедь особо предупредил сына, чтоб он запамятовал про свое большевистство. Было и – сплыло, или тебе башки не сносить – казаки в одной упряжи с большевиками ходить не будут.
Чугунолитые пашни на солнцепеках, пригретые солнцем, до пасхи позвали к себе с боронами и сеялками.
Жарким было солнце, перепадали вешние дожди, земля парила струистым маревом; ранняя и угревная удалась весна на юге Сибири, как будто сама природа расщедрилась, чтоб умилостивить благодатью умыканных войною и разрухою хлебопашцев.
В станицу потянулись отощалые люди из города и поселенческих деревень; на пашне у Лебедей работало четверо пришлых мужиков с бабами – за хлебушко старались.
Холодными ночами, бывало, отдыхая возле стана у огня, батюшка Лебедь затягивал единственную полюбившуюся ему песню:
Бывало вспашешь пашенку, Лошадок распряжешь, А сам тропой знакомою В заветный дом пойдешь… Идешь, уж дожидается Красавица моя, Коса полураспущена, Как лебедь грудь бела…И самым паскудным, по соображению Ноя, было то, что батюшка Лебедь не только пел про красавицу с полураспущенной косой и лебяжье-белой грудью, но еще тайком пробирался из своего стана в не столь отдаленный стан казачки-вдовушки и миловался там до утра, а возвращаясь из таких прогулок, сердито фыркал: лошадей, дескать, распустили! Всю ночь гонялся за мерином – с ног валится от усталости. И потом храпел до полудня.
II
Управились с посевами – разминка настала до сенокоса; сезонников отпустили. Жизнь в станице изо дня в день насыщалась тревогою. Слухи разные ползли от приезжих людей из города: на Дону повсеместно бушует восстание против Советов, в Оренбуржье местами восстания, и что Советам по всей Сибири оставалось жить малое время – до страды, не более.
Ной не придавал этим тревожным слухам особого значения: мало ли чего не плетут люди! Ординарец Санька Круглов подрядил иногородних плотников и строил новый пятистенный дом, хотя и старый был еще добрый. Ной не выпытывал у Саньки, откуда у него завелись большие деньги – догадывался: наверное, купец из Екатеринбурга, Георгий Нефедович, прикончен бандитами, а Санька, понятно, не оробел, прибрал товар и мошну купца.
После посева яровых Ной занялся охотою: двух сохатых завалил, ну, а дичи озерной столько настрелял – на весь сенокос хватит.
Батюшка Лебедь и тот умилился:
– Экий ты меткий! Одно не могу уразуметь: как с таким глазом до сей поры казачку себе не подстрелил? Аль век собрался холостовать?
Молчал Ной, сопя в бороду. Не мог же он сказать, что сватал Евдокию Елизаровну Юскову, да от ворот поворот получил. Но он, Ной, не забыл Дунюшку – заблудшую землячку. Никак рассудить себя не мог: что его вязало с беспутной Евдокией Елизаровной? А ведь были казачки на выданье в Таштыпе. Домовитые, рукодельницы, не лапаные похотливыми руками, со стыдливым румянцем на щеках, воспитанные в строгости и воздержании, не чета Дуне-батальонщице! Ной встречался с ними на вечерках в предвесенние зори, когда особенным буйством насыщается молодая кровь; сама матушка Ноя, Анастасия Евстигнеевна, зазывала на посиделки в дом самых милых и красивых казачек и поселенских девушек, и на всех этих девиц глазом не повел Ной, будто незрячим вернулся из Петрограда. А как старались девушки на вечерках! И та потупит взор перед рыжебородым силачом Ноем, и эта зальется краской, а он смотрит на всех одним охватом и видит Дунюшку с ее цыганскими кудряшками и чернущими глазами.