Шрифт:
– Про минусинский гарнизон слов не будет, – сразу отказался Ной. – Я ведь в семье не один. Не хочу, чтобы из-за моей головы всех сродственников стребили. А про Красноярск подумаю. В одном сумлеваюсь: как примут меня красногвардейцы! Ведь хорунжий-то я казачий.
Артем Иванович призадумался. И в самом деле, не назначишь казачьего хорунжего вот так сразу командиром красногвардейской роты.
– Мы этот вопрос с вами еще обдумаем, Ной Васильевич, когда вы вернетесь из станицы. Я свяжусь с губернскими военными властями. Условимся, как вам сообщить.
После ужина Селестина Ивановна ушла проводить председателя УЧК и долго не возвращалась. Ной понял: собеседование между ними не для его ушей, а он не горазд был до чужих секретов.
Не дождавшись Селестины, кинул в передней избе потник на пол, попону и тулуп, поставил седло в изголовье, и, сняв китель, накрылся им – шинель еще не просохла. Не прошло и трех минут, как он захрапел – мерно так, будто тоненько играл на кларнете. Засыпал он сразу и всегда со сновидениями и любил потом разгадывать сны.
Вернулась Селестина, увидела Ноя крепко спящим, сняла с кровати одеяло и осторожно накрыла им своего гатчинского знакомого.
И канул в небытие этот удивительно длинный-длинный день, не развязавший ни одного узла суматошного времени.
ЗАВЯЗЬ ДЕСЯТАЯ
I
Лето началось буйством грозы и разливом Таштыпа – сползали снега с синехребетья Саян.
Над станицей грохотал гром и шумел ливневый дождь. Ной почивал в малой горенке с двумя сестренками – Лизушкой и Пашенькой, а сон у него был отменный, хотя только что нагнал страху на отца после возвращения из Минусинска: два дня-де допрашивали его в УЧК за тайные переговоры с командованием чехословацкого корпуса в Самаре (все, что на него наклепала Дуня, повернул себе на пользу, чтоб отбелиться не только перед батюшкой атаманом, но и перед казаками), мало того, бежал из УЧК на чужом коне – еле ноги унес. И если бы схватили, упаси бог, то непременно спровадили бы в чистилище, не иначе. Батюшка Лебедь советовал рыжеголовому сыну на некоторое время скрыться из станицы – «не ровен час, наедут из чики, схватят», на что Ной отвечал: он, дескать сподобился в Гатчине пролезать сквозь игольное ушко. Пронесет, может.
От батюшки Лебедя и бабушки Татьяны Семеновны, с которой Ной также успел пособеседовать про свое «щекотливое положение», шумнуло по всей станице: Ной Васильевич, дескать, вовсе не с большевиками в одной упряжи, а только казачеству преданнейший офицер.
Матушка Анастасия Евстигнеевна молилась в церкви за здравие милого сына, да и сам сыночек исповедовался отцу Афанасию в своих тяжких прогрешениях и молил господа бога о ниспослании спасения не только близким, но всем одностаничникам, чем особенно потрафил священнику. И все это, понятно, не без умысла.
Раздался стук в окно избы. Супруги Лебеди проснулись, и Анастасия Евстигнеевна, бормоча молитву, подбежала к окну:
– Кто там?
– Атаман пусть выйдет к воротам.
Пригляделась – под ливнем человек на коне, в дождевике, с башлыком, конь топчется в луже. Кто бы это?
Батюшка Лебедь поднял сына: беда! Не за тобой ли? А ты дрыхнешь, и ни в одном глазу страха!..
Ной быстренько вскочил, за шаровары, рубаху, бахилы – все у него лежало рядом с кроватью.
Отец оделся и ушел в непогодь. Куда? Неизвестно. Ной сказал матушке, чтоб она почивала – не за ним, поди, приехали, если отец не вернулся с улицы.
Долго ждал возвращения отца, прикрыв двери в малую и большую горницы. А сон так-то морит – спасу нет! Привалил чубатую голову к косяку, и засвистел в обе ноздри.
– Спишь? – раздался голос батюшки.
– Какой сон? – пожаловался сын. – Сидишь, как на горячих углях, и не ведаешь: какой час подоспеет? Аминь ли отдать, аль во здравие помолиться?!
– Рано тебе ишшо аминь отдавать, – успокоил батюшка, стряхивая у порога промокший шабур. – Ну и дождина хлобыщет! Кругом заволокло. В самый, аккурат. Хлеба попрут ноне неслыханные! – А сам косо так взглядывает на сына, сел на лавку с другой стороны стола спиною к окну, запустил пальцы в бороду, как бы выскребая из нее нечто важное для ночного разговора с бывшим их благородием Ноем Васильевичем, сыном собственных родителей. За окном хлюпал поток воды с крыши в палисадник. На столе тускло светилась трехлинейная лампа-ночник: свет ее равен малюхонькой свечке. Ноюшка ждал, не торопил батюшку. «Пущай с мыслей соберется». И батюшка собрался:
– Ну вот, хорунжий, – тихо заговорил, поглаживая ладонью клеенку на столе. – Погода переменилась.
Ной понял, какую «погоду» разумел батюшка, но промолчал.
– Гонец прискакал из Минусинска от Тарелкина.
– Фамилию не след называть, – укоротил сын отца.
– Мы ж с глазу на глаз! – прошипел отец.
– За окном может быть третий. Да и матушка, кажись, не спит.
– Она – казачка! А у казачек уши на мужские разговоры воском залиты.
– Угу. Дак что? Про гонца.
– Повелел экстренно созвать самых верных казаков, которых мы выбрали депутатами на седьмой уездный съезд. Ну, сошлись у Никулина. Под завозней – на машинах расселись. Ох, Никулин! Вот справно живет! Три жатки, ажник блестят от масла, сготовлены к страде! Три сенокоски – зубья оскалили, да пара конных граблей; я на сиденье одно залез. Кожаное. Да ишшо молотилка-американка, да…
– Про машины, что ль, разговор шел?
– А у нас-то много машин тех?
– Позаимствуй у Никулина.
– Кукиш под нос схлопочешь от гада ползучего. Это ж пузырь!