Шрифт:
И здесь социализм — в противоположность буддизму и
стоицизму — становится трагическим. Очень показательно,
что Ницше необыкновенно ясен, как только вопрос касается
разрушения и переоценки, и, наоборот, он теряется в туманных общих местах, как только речь касается вопроса "для чего?", вопроса цели. Его критика декаданса глубока, его учение о сверхчеловеке — только излюбленный конек. И то же самое применимо к Ибсену — к «Бравду» и «Росмерсхольму», "Юлиану Отступнику" и "Строителю Сольнесу", к Хебелю, Вагнеру и прочим. И в этом глубокая неизбежность, так как, начиная с Руссо, фаустовскому человеку не на что больше надеяться. Здесь что-то окончилось. Северная душа истощила все свои внутренние возможности; остались лишь динамическая буря и порыв, выражающийся во всемирно- исторических видениях будущего, охватывающих тысячелетия, остались стремления, творческая страсть, умственная форма существования, лишенная содержания. Эта душа была
481
сплошь воля, сила, и ничего другого; она нуждалась в цели
для своей колумбовской тоски; ей нужно было хотя бы мнимое содержание для ее деятельности, и тонкий наблюдатель найдет, таким образом, черты Хьялмара Экдаля во всей современности, даже в ее наивысших проявлениях. Ибсен назвал это ложью жизни. Крупица этой лжи чувствуется во всей духовной жизни западноевропейской цивилизации, поскольку она обращена к религиозному, художественному, философскому будущему, к нематериальной цели, к третьему царству, в то время как в сокровенной глубине не замолкает глухое чувство, что вся эта деятельность лишь видимость, отчаянный самообман исторической души. Из этого трагического положения — гамлетовского мотива наизнанку — вышла насильственная концепция Ницше о вечном возврате, в который он по чистой совести никогда не верил, но за который все-таки крепко держался, чтобы спасти свою роль провозвестника. На этой жизненной лжи покоится Байрейт, который хотел чем-то быть в противоположность Пергаму, который был чем-то. И призрак этой лжи присущ всему политическому, экономическому, этическому социализму, который насильственно замалчивает уничтожающую серьезность своих результатов, чтобы спасти иллюзии последнего благополучия.
20
Остается сказать еще одно слово об истории философии, морфология которой представляет собой проблему, которая
даже не была открыта, не говоря уже о ее разрешении.
Одной общей философии не существует; у каждой культуры своя собственная философия; она есть часть ее общей символики выражения, уголок осуществленной душевности. Как феномен она соответствует мирам форм математики и больших искусств. Ее концепции стоят рядом с решающими созданиями искусства: "Божественной Комедией", «Парсифалем», трагедиями Эсхила. Ее системы обладают стилем. Несмотря на внешнюю связь с научным познанием, они — свободные порождения творческих умов. Но каждая культура имеет также свою философию подъема и падения, известный метафизический период, когда жизнь еще несет в себе хаос и творит из своей полноты образы мира, и период этический,
когда истощенная жизнь принуждена думать о самой себе и
употреблять остатки творчества на вопросы дня. Первая принадлежит к высшим деяниям культуры: брахманская, ионическая философия, философия барокко. Вторая есть порождение цивилизации и ограничивает свое применение районами
482
больших городов и формой существования-интеллектуальных людей. В одной — откровение жизни, другая берет жизнь -
с внешней стороны — как объект. В первой мы видим тесный ряд великих образов, от Анаксимандра до Платона и от Де-
карта до Канта. В них аполлоновская и фаустовская духовность проницает вселенную и старается овладеть ее тайнами. Несмотря на пользование логикой и всеми ее тончайшими средствами, в основании всех этих созданий глубочайшей непосредственности лежит интуиция, которой все подчиняется. Еще Кантова система в своих глубочайших чертах была провидена и только потом фиксирована и приведена в порядок при помощи логических и систематических принципов.
Доказательством этому служит отношение к математике,
смысл которой, как непосредственной интуиции ставшего -
через концепцию идеи числа, тип которого всегда существен
для одной только культуры, — выяснен мною здесь впервые.
Кто не вник в мир форм чисел, кто как символы не переживает их внутри себя, тот не метафизик. Действительно, великие философы эпохи барокко — Декарт, Паскаль, Гоббс, Лейбниц — создали анализ, и такая же роль принадлежит досократикам и Платону. Лейбниц рядом с Ньютоном и Гауссом, Платон и Пифагор рядом с Архимедом — это вершины математического развития. Но уже Кант лишен значения как математик. Он не проник в тонкости тогдашнего счисления бесконечно малых величин, равно как и не понял аксиоматику Лейбница. В этом он похож на своего «современника» Аристотеля, который был также дилетантом "in mathematicis", и с тех пор ни один философ не числится среди математиков. Кант очень неудачно подбирает геометрические доказательства для своей теории познания, и "Критика чистого разума" показывает, что для него действительно живой была только элементарная математика, каковое обстоятельство сильно послужило во вред его теории времени и пространства, для которой была бы желательна поверка при помощи сложнейших вопросов счисления бесконечно малых. Наконец Фихте, Гегель, Шеллинг совсем не были математиками, равно как Зенон и Эпикур. Слабость Шопенгауэра в этом отношении близка к ограниченности, не говоря уже о диковинных опытах Ницше. Но и это также "возврат к природе". Вместе с миром числовых форм было утрачено большое предание. С этих пор отсутствует не только тектоника систем, но даже и то, что можно назвать большим стилем мышления. Шопенгауэр называл сам себя случайным мыслителем. Вспомним о взаимоотношениях математики с пластикой и музыкой. Кант и Платон стоят у порога. Начинается
483
"философия без математики". Этика намеревается перерасти свою роль как части абстрактной теории. С этих пор этика
делается самой философией, которая включает другие области; это значит: не макрокосм, а практическая жизнь становится центром исследования. Горизонт сузился. Жажда чистого мышления слабеет. Метафизика — вчерашняя госпожа — сегодня становится служанкой. Ее роль сводится к постройке фундамента, на котором зиждется практическое мышление. Сам фундамент становится все более излишним. Метафизическим, непрактичным, "камнем вместо хлеба" перестают заниматься и высмеивают. У Шопенгауэра три первые книги существуют ради четвертой. Кант только думал, что у него дело обстоит так же. Фактически для него центр творения еще чистый, а не практический разум. Буквально также разделяется античная философия до и после Аристотеля; там широкое восприятие космоса, слегка обогащенное формальной этикой, здесь — сама этика, как программа, как потребность на базисе поверхностной, мимоходом конципированной метафизики. Чувствуется, что отсутствие логической совестливости, с каким, например, Ницше быстро набрасывает подобные теории, совершенно не в силах понизить ценность самой философии.
Как известно, Шопенгауэр ("Парерга и паралипомена",
§ 656) пришел не от своей метафизики к пессимизму, а обратно, от пессимизма, который охватил его в 17-летнем возрасте, к конструкции своей системы. Шоу, очень важный свидетель, обращает в "Мыслях Ибсена", внимание на то, что вполне возможно заимствовать — как он выражается — у Шопенгауэра его философию, одновременно отвергая его метафизику. Таким образом инстинктивно выделяется та сторона, благодаря которой он был первым мыслителем нового времени, и та, которая по устаревшей традиции продолжала считаться необходимой частью философии. Никто не подумал бы произвести это разделение у Канта. Оно бы и не удалось. Относительно Ницше легко установить, что его "философия"