Шрифт:
Шевелев обозвал ее про себя чертовой девкой: именно так он и собирался поступить.
— Ну что ты придумала? А если мне выйти понадобится?
— А идите на здоровьечко. Мороза ещё нема, а всё одно без куфайки не засидитесь, — прыснула Марийка.
— Упряма ты, как твоя коза!
— А вы думали, меня обманете? А як же! — торжествуя, сказала Марийка.
Обычно отлучки Марийки продолжались недолго, но через несколько дней она вдруг запропастилась. Шевелев начал тревожиться и, предполагая худшее, оделся, чтобы в случае чего успеть убежать хотя бы со двора, спрятаться в канаву у левады, как тогда, в сентябре. Висячий замок на наружной двери нетрудно было вырвать из тонких колечек. Он даже начал осторожно отодвигать занавеску на окошке, из которого был виден подход ко двору и калитка. И он увидел, как встрепанная, расхристанная Марийка сломя голову бежит к хате. Шевелев встал перед входной дверью, готовый к худшему.
Марийка не вбежала, а ворвалась в кухню, припала к нему, потом схватила за руки и начала кружиться, заставляя и его, неуклюже прихрамывая, кружиться тоже.
— Ой, дядечка, ой, дядечка! — ликуя, закричала Марийка. — Теперь всё! Теперь не надо бояться! И плевать на всех полицаев… И не надо вам больше ховаться, и будете вы теперь, как все люди…
— А ну, давай толком! — оборвал её Шевелев.
От радости и желания сказать все сразу Марийка несколько минут ничего толком сказать не могла, слова сыпались из неё, как горох из лопнувшего мешка. Поуспокоившись, она рассказала, что весь хутор ходором ходит. Галька Кононенчиха, что живет у самой дороги, и соседка её Оксана Демчук поехали в город на базар. А там прослышали, что немцы в бывших конюшнях артполка сделали лагерь для военнопленных. Сколько их там, никто не знает. Много. Сидят они, бедные, за колючей проволокой, а немцы их совсем не кормят и не лечат, а там и раненые, и больные… Ну, люди видят, как наши погибают от голода и всяких болезней, и начали носить, кидать им за проволоку кто что может — кто хлеба, кто картошки… А одна тетечка увидела там не то мужа, не то брата, побежала до начальника и в ноги: отпустите, он же и больной, и раненый… Тот и отпустил. Тогда и другие стали просить. Чего уж они там говорили, неизвестно, только немцы и ещё отпускали…
— Так всех и отпустили? — недоверчиво спросил Шевелев.
— Ну, где там всех! А сколько-то отпустили. Тогда и Галька тоже решила. Она молодица смелая, ничего не боится. Чего уж она начальнику брехала, не знаю, только выпустили того, на кого она показала… Вот Галька и привезла его. Сам бы он десять раз по дороге помер — такой худющий. Одни глаза да кости. Галька говорит: ничего, откормлю. А ещё Галька говорила, что из нашего села ещё одна тетечка тоже выпросила себе пленного и привезла его в село. И староста про то знает, и никто им ничего не говорит и не делает. Значит, можно пленным у людей жить, если их даже из лагеря отпускают. Значит, и вам, дядечка Михайло, можно больше не прятаться… А что? Почему Гальке можно, а мне нельзя? Тому дядьке можно, а вам нет? Вот давайте набрешем, что вы мой двоюродный дядька. У мамы десь за Бахмачем жил двоюродный брат, учителем был в каком-то селе. Тут он сроду не был, бо мамо же не отсюда родом, а из Выровки. А он как поехал учиться, так потом и дома не бывал. А когда началась война…
— Нет, Марийка, лучше не брехать — в брехне легко запутаться. Давай уж как было на самом деле: я приполз раненый, ты помогла, выходила меня, вот и всё. Ты только не спеши рассказывать про меня — посмотрим, как с теми будет…
С теми обошлось — ни бывших пленных, ни приютивших их хозяек никто не преследовал, и Шевелев перестал прятаться. Оказалось, соседи давно уже знали, что Марийка прячет раненого, только молчали об этом. А теперь произошли «смотрины». Под пустяковым предлогом пришла соседка, похвалила Шевелева за то, что он помогает бедной дивчине, которая осталась одна и никакой мужской работы делать не умеет, спросила, откуда он и не встречал ли её мужа, всплакнула о нём, потому что даже неизвестно, живой ли он, а если живой, может, вот так же где-то попал в плен и тоже бедует… С лишними вопросами она в душу не лезла и скоро ушла. Без всяких предлогов прибегали Марийкины подружки. Они вежливо здоровались, но в разговор не вступали, шушукались с Марийкой, а на него только зыркали с жадным любопытством.
— Ну, как на хуторе отнеслись к тому, что ты меня прятала? — спросил Шевелев.
— А хорошо отнеслись, — ответила Марийка. — Говорят, правильно сделала, не дала пропасть человеку. Все люди хвалят, — не без гордости добавила она. — Вот только Кононенчиха-та…
— А что Кононенчиха?
— А плетет, бесстыжие её очи… «Надо было, говорит, как я. Вон какого казака выбрала — и молодой, и здоровый. Откормлю, будет як коняка. А ты какого-то старика подобрала, да ещё и хромого…» Дура она, хоть и двое детей уже имеет…
— Так ведь правильно, Марийка, — улыбнулся Шевелев. — Так оно и есть — и хромой, и старый, толку от меня мало.
— Тю на вас, дядечка Михаиле! Да шо я, выгоды какой искала? Я думала, как помочь, когда вы были такой бедный, шо и ходить не могли… И то брехня — не такой уж вы и старый!
Теперь, уже не таясь, Шевелев стал, насколько умел, приводить в порядок Марийкино хозяйство, а узнав, что у соседки дверь коровника плохо закрывается, а корове скоро телиться и Настя боится, что теленок замерзнет, пошел туда и, провозившись почти целый день, подогнал перекошенную, провисшую дверь. В благодарность Настя протянула ему кусок сала, завернутый в тряпочку.
— Извиняйте, больше у меня ничего нет.
— Я не ради этого приходил, — сказал Шевелев. — Я солдат, а вы жена солдата. У вас вон двое пацанов, как у меня. Что же я, у детей кусок отнимать буду?
Вместо ответа Настя расплакалась.
Повалили снега, у Шевелева прибавилось забот — разгребать сугробы, прокладывать дорожки. Он был бы рад работать тяжелее и дольше, но вся работа кончалась засветло, дни же становились всё короче, а вечера длиннее и мучительнее. Мучительнее всего была неизвестность.
Вот только здесь и теперь Шевелев понял, как много значило то, чему прежде он не придавал значения, о чем даже не задумывался. Никогда он не усаживался с намерением слушать радио, слушал его только на ходу, между делом, не читал газеты от доски до доски, не собирал, не выспрашивал никаких новостей, но изо дня в день, с утра до ночи они наплывали на него со всех сторон. Он знал, что происходит в мире, в стране, в городе, в институте, в кругу его близких и друзей. Не отдавая себе в том отчета, он не только знал, но и был как бы всему сопричастен. Пусть практически сопричастность эта не выходила за пределы узкого круга сослуживцев, друзей и знакомых — она была несомненной и необходимой, создавала полноту жизни, без которой существование было немыслимо.