Шрифт:
«Марина прикончила рацию, – догадался он и улыбнулся воспаленными сухими губами. – Все же успели мы! Успели!»
И вдруг он ощутил удар в левое плечо. Вальтер закусил губу, мельком подумав, что боли почему-то не ощутил, хотя рука повисла, как плеть…
– Москва приняла, – услышал он за спиной взволнованный сухой голос Марины. – Приняла!
– Рация? – выдохнул Вальтер.
– Осколочки одни… Все! Документы горят на газовой печке!..
Она стояла в дверях, бледная, решительная, сжимая в руке маленький дамский пистолет. Вальтер крикнул:
– Назад, слышишь! Назад!..
Потом показал ей дулом браунинга на узенькую железную лесенку, что вела от площадки верхнего этажа на чердак. Снизу ее не было видно.
– Туда!.. Быстро!.. Кому говорят!
Марина, задирая платье выше колен, неловко полезла по тонким прутьям железной лесенки к чердачному проему, вздрагивая и ежась от каждого выстрела.
Она не видела, как Вальтер присел, схватившись за грудь, как он, кусая в кровь губы, выхватил из кармана пиджака французскую гранату. А снизу уже бежали к нему гестаповцы, стреляя на ходу. Последним усилием Вальтер поднес гранату ко рту, вырвал зубами кольцо и, падая, неловко кинул ее на лестницу.
Граната неуклюже запрыгала по ступенькам, и от нее в страхе, с перекошенными лицами, отпрянули назад гитлеровцы, давя друг друга.
Граната выкатилась на площадку третьего этажа, неторопливо перевернулась, дважды разворачиваясь на месте, и в следующую секунду яркая вспышка, словно молния, озарила полутемный, насыщенный пороховым угаром лестничный колодец, и грохнул взрыв.
Марина бежала по темному чердаку, где на веревках было развешано стираное белье, торопясь к выходу, что выводил на лестницу дальнего подъезда.
Глава двенадцатая
Игорь Миклашевский стоял у окна. Поезд, монотонно постукивая колесами на стыках рельсов, увозил его все дальше и дальше на запад. В открытое окно врывался свежий предутренний влажный воздух, настоянный на росных луговых цветах и сладковато-терпкой сосновой хвое. Дорога тянулась сквозь лесные массивы. День только начинался, и вдали по низинам голубоватым пухом стелился туман, из которого, словно из воды, торчали зеленые шапки деревьев. Миклашевский смотрел на вырубку, тянувшуюся вдоль полотна железной дороги, и понимал, что такую тяжелую расчистку леса гитлеровцы сделали не от легкой жизни. Партизаны давали о себе знать!.. Еще как давали!.. Вчера под вечер обстреляли и этот поезд, правда, издали, побили стекла, продырявили стены вагонов да троих легко ранили. Миклашевский помнит те неприятные минуты, когда полоснули из лесной чащобы по эшелону. Он вместе с другими солдатами сразу же плюхнулся на пол вагона. А машинист, как нарочно, замедлил ход, подставляя партизанам воинский эшелон, в котором ехал батальон остлегиона.
Минуту спустя, когда первые страхи прошли, вагоны огрызнулись беспорядочной и яростной стрельбой. Палили бешено и зло по лесной безмолвной чаще. Миклашевский, как и все, палил неизвестно куда, пока не пришел приказ из спального вагона, в котором ехал капитан Беккер, командир батальона остлегиона: «Канальи, прекратить стрельбу!»
Ночь проторчали на каком-то глухом полустанке, где, кроме сожженной, наспех восстановленной станционной постройки да нескольких чудом уцелевших деревянных изб, ничего не было. Из вагонов не высовывались, огней не жгли, курили в кулак. Лишь перед самым рассветом, когда снова тронулись в путь, облегченно вздыхали: чем дальше на запад, тем меньше, казалось, шансов встретить партизанскую пулю.
Солнце медленно всходило где-то далеко в России и, поднявшись из-за косогора, удивленно смотрело на удаляющийся поезд, словно хотело разглядеть едущих за границу русских людей, одетых в чужую форму. Солдаты остлегиона толпились у окон, провожая глазами родные, близкие русскому сердцу сосновые боры да березовые рощи, окутанные сизым утренним туманом, прощально хватали взглядами неброские пейзажи, чтобы запечатлеть в своих сердцах навсегда эти буйные лесные края, о которых потом придется грустить в шумной и чужой стране.
Колеса вагонов монотонно выстукивали, как бы спрашивая каждого: куда и зачем едешь? Куда и зачем едешь? Куда и зачем едешь?
Миклашевский отошел от окна, присел на жесткую скамью. В конце вагона тягуче плакала гармонь, выводя слова старой матросской песни:
Напрасно старушка ждет сына домой, Ей скажут, она зарыдает…Игорь расстегнул ворот гимнастерки. На душе было тоскливо и беспокойно. Он чертыхнулся и начал думать о Сероштанове.
На Сероштанова Игорь обратил внимание еще в первые дни, когда их вывезли из концлагеря в учебный лагерь. Внешне он почти не отличался от концлагеря – такая же ограда из колючей проволоки, такие же сторожевые вышки, приземистые бараки, внутри которых было чуть посвободней и спали на нарах в два яруса, а не в четыре, как в лагере. Сначала Миклашевскому казалось, что Сероштанов выслуживается, лезет из кожи вон, чтобы заслужить одобрительную улыбку начальства. Добровольцы потели основательно: проходили ускоренным темпом «курс подготовки немецкого солдата». Занятия шли от подъема и до отбоя, каждый час был расписан и строго регламентирован. К концу длинного дня выматывались так, что еле доплетались до своих матрасов на нарах.