Сенкевич Генрик
Шрифт:
— Тише! Тише!
И отряд еще больше замедлял ход и еле-еле двигался вперед.
Наконец выйдя из-за холма, закрывавшего его своей тенью, отряд вступил на поляну, залитую лунным светом, и тогда уже можно было понять, почему он так осторожно подвигался вперед: в середине отряда шли рядом две лошади, с привязанной к седлам люлькой, а в люльке лежала какая-то фигура.
Серебряные лучи освещали бледное лицо и закрытые глаза.
За люлькой ехало десять вооруженных всадников. По пикам в них сразу можно было узнать казаков. Некоторые вели вьючных лошадей, другие ехали налегке; и поскольку два передних всадника, казалось, не обращали никакого внимания на окружающую их окрестность, постольку остальные тревожились и беспокойно оглядывались по сторонам.
А местность казалась совершенной пустыней. Тишину нарушал только стук конских копыт да окрики одного из ехавших впереди всадников, который повторял время от времени:
— Потихоньку! Осторожнее!
Наконец он обратился к своему спутнику:
— Горпина, далеко еще? — спросил он.
Спутник этот, которого назвали Горпиной — огромного роста девка, переодетая казаком, — посмотрел на звездное небо и сказал:
— Недалеко. Мы приедем до полуночи. Минуем Вражье Урочище, минуем Татарский Розлог, а там уж и Чертов Яр. Ой, плохо бы вам пришлось проезжать там после полуночи, пока не пропоет петух! Мне-то можно, а вам бы плохо пришлось!
Первый всадник пожал плечами:
— Знаю я, — сказал он, — что черт тебе брат, но и на черта есть управа!
— Ищи ее! — возразила Горпина. — Если б ты, сокол, во всем свете искал, где спрятать свою княжну, то лучшего места и не нашел бы. Уж тут никто не пройдет после полуночи, разве что со мной, а в яру еще не ступала нога человека! Коли кто хочет, чтобы я ему поворожила, то стоит перед яром и ждет, пока я выйду. Ты не бойся. Не придут сюда ни ляхи, ни татары — никто. Чертов Яр — страшный, сам увидишь!
— Пусть его страшен, а я говорю, что буду приходить, когда захочу.
— Только днем.
— Когда захочу. А станет черт поперек дороги, я его за рога схвачу!
— Эй, Богун, Богун!
— Эй, Горпина, Горпина! Ты обо мне не беспокойся. Возьмет ли меня черт или не возьмет, это уж не твое дело; говорю тебе: ты уж ладь со своими чертями, как знаешь, только бы не случилось чего с княжной, а если случится что, так тебя из моих рук ни черти, ни упыри не вырвут!
— Раз меня уже топили, когда я еще на Дону с братом жила, другой раз, в Ямполе, палач мне голову брил, а мне все нипочем. Но это другое дело. Я по дружбе буду беречь ее от духов, а от людей она тоже будет у меня в безопасности. Уж она не ускользнет от тебя.
— Ах ты сова! Если так, то зачем же ты мне беду пророчила и кричала над ухом: "Лях при ней, лях при ней"?..
— Это не я говорила, а духи. Да, может, теперь все переменилось. Я тебе завтра поворожу на воде у мельничного колеса. На воде все видно, только надо долго смотреть. Сам увидишь. Только ты — бешеный пес: скажешь тебе правду — ты сейчас рассердишься и за обух хватаешься…
Разговор оборвался; слышен был только стук лошадиных копыт о камни и какие то звуки с реки, похожие на стрекотанье кузнечиков.
Богун не обратил никакого внимания на эти звуки, хотя среди ночной тишины они могли бы удивить; он поднял лицо к луне и глубоко задумался.
— Горпина! — сказал он немного погодя.
— Чего?
— Ты колдунья и должна знать: правда, будто есть такое зелье, что, если выпьешь его, так полюбишь? Любисток, что ли?
— Любисток. Но твоей беде и любисток не поможет. Если бы княжна не любила другого, стоило бы только дать ей выпить; а коли она любит, то знаешь, что будет?
— Что?
— Она еще больше того, другого, полюбит.
— Провались же ты с своим любистком! Умеешь только беду пророчить, а ворожить не умеешь!
— Ну слушай! Я знаю другое зелье, что растет в земле. Кто его напьется, тот лежит два дня и две ночи как пень и света божьего не видит. Я ей и дам его, а потом…
Казак вздрогнул на седле и впился в колдунью своими светящимися в темноте глазами.
— Что ты там каркаешь? — спросил он.
— А тогда и валяй! — сказала ведьма и залилась громким хохотом, похожим на ржанье кобылы.
— Сука! — проворчал атаман.
Глаза его постепенно гасли; он снова задумался, наконец заговорил как бы сам с собой:
— Нет, нет! Когда мы Бар брали, я первый вбежал в монастырь, чтобы защитить ее от пьяных и разбить голову всякому, кто бы до нее дотронулся, а она ножом себя пырнула и вот лежит без памяти. Если только я дотронусь до нее, она опять себя пырнет или бросится в реку — не устеречь ее мне, горемычному!
— Ты в душе лях, а не казак, коли не хочешь по-казацки девку приневолить!