Сенкевич Генрик
Шрифт:
— Взгляните, ваши милости, как луна освещает этот холм, — шептал Заглоба, — совсем как днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтобы души, покидая тела, не стукались лбами в потемках о деревья, как воробьи о крышу, и легче могли найти дорогу. Сегодня пятница, Спасов день, в который злые духи не выходят из земли и нечистая сила не имеет доступа к человеку. Я чувствую, что мне как-то легко и надежда меня не покидает.
— Хорошо, что мы уже выехали, придумаем что-нибудь для спасения княжны, а это главное, — сказал Володыевский.
— Хуже всего сидеть на месте и мучиться, — продолжал Заглоба, — сядешь на коня, начнешь трястись, отчаяние отойдет от сердца, пока его совсем не вытрясешь.
— Ну я не думаю, — шепнул Володыевский, — чтобы все можно было вытрясти; любовь, например, впивается в сердце, как клещ.
— Если она искренняя, то сколько ни борись, а ее не одолеешь. — И, сказав это, пан Подбипента вздохнул, точно кузнечный мех, а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звезду, светившую княжне Варваре.
Лошади во всей хоругви начали фыркать, а солдаты отвечали им: "На здоровье!"
Потом все утихло, и только в дальних рядах какой-то грустный голос затянул песню:
В путь ты дальний едешь, воин, Ждет тебя война!
Путь твой труден, день твой зноен, Ночь твоя без сна!
— Старые солдаты говорят, что когда лошади фыркают, то это хорошая примета, — сказал Володыевский.
— Мне точно кто-то подсказывает, что мы не напрасно едем, — ответил Заглоба.
— Дай бог, чтобы какая-нибудь надежда оживила сердце поручика, — вздохнул Подбипента.
Заглоба начал качать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от назойливой мысли, и, наконец, сказал:
— У меня из головы не выходит одна мысль, и уж, видно, придется поделиться с вами, Панове. Не заметили ли вы, Панове, что с некоторого времени Скшетуский (не знаю, может быть, он только делает вид) меньше всех думает о спасении этой бедняжки.
— Какое! — ответил Володыевский. — Это у него такой характер: не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.
— Так-то так, но вспомните, когда мы его обнадеживали, как небрежно он говорил нам: "спасибо", точно речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, ибо сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нему — трудно даже описать! Я видел это собственными глазами…
Володыевский покачал головой.
— Невозможно, чтобы он забыл ее, — сказал он, — хоть правда, что первый раз, когда этот черт увез ее из Розлог, он был в таком отчаянии, что мы боялись за его рассудок, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дал ему силы и спокойствие, тем лучше. Как истинные друзья, мы должны этому только радоваться.
Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время ехал молча рядом с паном Подбипентой.
— А не думаете ли вы, что, не будь на свете любви, меньше было бы зла на свете? — спросил Заглоба.
— Что Бог кому предназначил, того ему не миновать, — ответил литвин.
— Никогда вы не можете ответить кстати; это две разные вещи. Ну из-за чего же была разрушена Троя? Да разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской или Чаплинскому — Хмельницкой, а мы из-за их греховных страстей подставляем свои шеи…
— Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от коей умножается слава Божия.
— Ну теперь вы ответили получше. А скоро ли сами вы начнете трудиться на этой ниве? Я слышал, что вас опоясали шарфом.
— Ах, братец, братец!
— Все три головы мешают, да?
— Ах! В том-то и дело!
— Ну так я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу срубите три головы — Хмельницкому, хану и Богуну.
— Да, если бы только они захотели стать в ряд, — грустным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.
Володыевский между тем долго ехал рядом со Скшетуским, молча поглядывая из-под шлема на его безжизненное лицо, наконец, тронул своим стременем его стремя.
— Ян, — обратился он к нему, — нехорошо тебе так задумываться!
— Я не задумался, я молюсь, — ответил Скшетуский.
— Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.
Пан Ян медленно повернул свое измученное лицо к Володыевскому и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил: