Сенкевич Генрик
Шрифт:
Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и начальники, и войско, но больше всех друзья покойного. Когда же ксендз запел: "Requiem aeternam dona ei, Domine!" [77] — все зарыдали громко, хоть это были люди закаленные и издавна привыкшие видеть смерть.
В минуту, когда под гроб подсунули веревки, пана Заглобу трудно было оторвать от него, точно у него умер брат или отец. Наконец его оттащили Скшетуский и Володыевский. Князь подошел и взял горсть земли, ксендз запел: "Anima ejus…" [78] Земля посыпалась на гроб, ее ссыпали руками и шлемами, и вскоре над прахом пана Лонгина Подбипенты образовался курган, который озарился белым печальным светом луны.
77
"Вечный покой даруй ему, Господи!" (лат.).
78
"Душа его" (лат.). — Последние слова, произносимые над гробом.
Три друга возвращались из города в окопы, откуда неустанно доносились отголоски выстрелов. Они шли молча, ибо ни один из них не хотел заговаривать первым, но другие рыцари говорили между собой о покойном, прославляя его в один голос.
— Похороны его были так пышны, — говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, — что лучших не устроили даже пану писарю Сераковскому.
— Ибо он заслужил их, — ответил другой офицер. — Кто же другой взялся бы пробраться к королю?
— Я слышал, — добавлял третий, — что между офицерами Вишневецкого было несколько охотников идти, но после такого страшного примера, наверно, у них у всех отбило охоту.
— Да ведь это и невозможно. Там и змея не проскользнет.
— В самом деле это было бы безумием!
Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:
— Слышал, Ян?
— Слышал, — ответил Скшетуский. — Сегодня моя очередь.
— Ян, — серьезно сказал Володыевский, — ты знаешь меня давно и знаешь, что я не отступаю перед рискованным предприятием, но рискованное предприятие одно, а самоубийство — другое.
— И это говоришь ты, Михал?
— Я, так как я твой друг.
— И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.
— О, это невозможно! — крикнул Володыевский.
— Вот видишь, Михал. Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!
— Так позволь мне идти вместе с тобой!
— Князь запретил, а не я; ты солдат и должен слушаться.
Пан Михал замолчал, так как он прежде всего был солдат. Он лишь лихорадочно зашевелил усиками и сказал:
— Ночь очень светлая, не иди сегодня.
— Я предпочел бы, чтобы она была темнее, — ответил Скшетуский, — но медлить нельзя. Погода, как видишь, установилась надолго, а у нас порох на исходе, провиант на исходе. Солдаты роют землю, ищут корней. У некоторых десны гниют от той дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня, даже сейчас; я уже простился с князем.
— Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела! Скшетуский грустно улыбнулся:
— Ну тебя, Михал! Конечно, она для меня не очень сладка, но я не буду добровольно искать смерти, ибо это грех, да, наконец, дело не в том, чтобы погибнуть, а в том, чтобы дойти до короля и спасти наш лагерь.
Володыевского вдруг охватило такое желание рассказать Скшетускому все о княжне, что он уже раскрыл было рот, но подумал: "От этой новости у него в голове помутится, и его тем легче будет схватить", и он прикусил язык и спросил:
— По какой дороге пойдешь?
— Я говорил князю, что пойду через пруд, а потом по реке, пока не уйду далеко за табор. Князь сказал, что эта дорога лучше других.
— Делать, видно, нечего, — ответил Володыевский. — Рано или поздно умирать придется, так уж лучше умереть на поле славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Да ведет тебя Бог, Ян. Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и ты всегда будешь в моем сердце.
— Как и ты в моем! Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, пан Михал, если я погибну, то, может быть, враги не захотят показать меня вам, как пана Лонгина, так как мы их за это проучили, но, верно, как-нибудь похвастают; в таком случае пусть старый Заивилиховский отправится к Хмельницкому за моим трупом, я не хочу, чтобы собаки таскали меня по их табору.
— Будь уверен! — ответил Володыевский.
Пан Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состоянии, понял наконец, в чем дело, но не нашел уже в себе достаточно силы, чтобы удерживать или отговаривать, и только глухо застонал:
— Вчера тот, сегодня этот… Боже! Боже! Боже!..
— Не теряйте надежды! — сказал Володыевский.
— Пане Ян! — начал Заглоба.
Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую горемычную голову к груди рыцаря и прижимался к нему, как беспомощный ребенок…
Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
Ночь была очень светлая, и середина пруда похожа была на серебряный щит, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег густо порос тростником, камышом и осокой. Эта чаща широких и узких листьев, скользких стеблей и стволов хватала рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняла движение вперед, но вместе с тем скрывала его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть зеркальную гладь пруда, нечего было и думать, ибо каждый предмет на его светлой поверхности легко мог бы быть замечен. И Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, лежавшего с другой стороны и соединявшего пруд с рекой. По всей вероятности, там стояли посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, который лишь местами был вырезан татарами для шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти среди тростника даже днем, разве что болото окажется слишком глубоким. Но и эта дорога была страшная. Под этой стоячей водой, у берега доходившей только до щиколотки, таилось болото глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхность воды выступало множество пузырей, бульканье которых можно было прекрасно расслышать в тишине.