Сенкевич Генрик
Шрифт:
И князь снова закрыл руками глаза; вид его горя и скорби был так невыносим, что у всех навернулись на глаза слезы.
— Мосци-князь, — решился отозваться Зацвилиховский, — пусть они сражаются языком, а мы будем сражаться мечами.
— Поистине, — ответил князь, — сердце мое разрывается при мысли, что нам дальше делать? Услыхав о бедствии отчизны, мосци-панове, мы пришли сюда через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, выбивались из последних сил, чтобы избежать позора; руки наши устали от битв, голод нас мучит, раны болят, но мы не жалеем труда ради усмирения неприятеля. Говорят, будто я недоволен тем, что не мне досталось главное предводительство. Пусть судят все, достойнее ли меня те, кто получил его? Но беру Бога и вас в свидетели, что я проливаю кровь не ради наград и не из тщеславия, а из чистой любви к отчизне. Мы отдаем ей тут последний вздох — и что же? Паны в Варшаве и Кисель в Гуще думают о том, какое бы удовлетворение дать врагу… Позор! Позор!!
— Кисель — изменник! — воскликнул Барановский.
А пан Стахович, человек степенный и смелый, обращаясь к Барановскому, сказал:
— Будучи другом и послом пана брацлавского воеводы, я не позволю называть его здесь изменником. И его борода поседела от горя, и он служит отчизне, как умеет; может быть, ошибочно, но честно!
Князь, погруженный в раздумье и горе, не слыхал этого ответа, Барановский не посмел в его присутствии затевать ссоры, посему только посмотрел на Стаховича, точно хотел сказать: "Я тебе отплачу еще", и положил руку на рукоять сабли. Наконец, князь очнулся и сказал мрачно:
— Нет выбора… Надо или нарушить повиновение, ибо во времена междуцарствия они являются представителями власти, или пожертвовать честью отчизны, для которой мы столько трудились.
— Все зло в Речи Посполитой от непослушания! — сказал глубокомысленно киевский воевода.
— Значит, надо согласиться на унижение отчизны? Значит, если нам велят завтра с веревкой на шее идти к Тугай-бею или Хмельницкому, то и тогда мы должны повиноваться?
— Veto! — воскликнул пан Кристофор, подсудок брацлавский.
— Veto! — повторил Кирдей. Князь обратился к полковникам:
— Говорите, старые воины!
Пан Зацвилиховский заговорил первый:
— Мосци-князь, мне семьдесят лет, я православный и украинец, был казацким комиссаром, и сам Хмельницкий называл меня отцом. Я скорее должен стоять за переговоры, но если мне придется выбирать: Позор или война, то я, и умирая, скажу: "Война!"
— Война! — повторил пан Скшетуский.
— Война! Война! — повторило несколько голосов — среди них пан Кристофор, Кирдей и Барановский. — Война! Война!
— Пусть будет по-вашему, — торжественно сказал князь и ударил булавой по открытому письму Киселя.
XXVIII
Днем позже, когда войска остановились в Рыльцове, князь позвал пана Скшетуского и сказал ему:
— Войско наше слабо и измучено, а у Кривоноса шестьдесят тысяч человек; к тому же силы его увеличиваются с каждым днем от наплыва черни. На воеводу киевского рассчитывать я не могу, в душе он принадлежит к партии мира и хотя идет со мной, но неохотно. Нам нужно подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника — Осинский с королевской гвардией и Корыцкий. Возьмешь для безопасности сотню придворных казаков и свезешь им мое письмо, чтобы они без промедления шли ко мне; через несколько дней я ударю на Кривоноса… Никто лучше тебя не исполняет моих поручений, поэтому я посылаю тебя — дело важное.
Пан Скшетуский поклонился и в тот же вечер уехал в Константинов, чтобы проскользнуть незаметно, ночью, так как повсюду рыскали отряды Кривоноса и шайки черни, которая устраивала разбойничьи засады по лесам и дорогам, а князь велел избегать стычек, чтобы не терять времени.
Медленно подвигаясь вперед, Скшетуский на рассвете дошел до Висоватого Пруда, где наткнулся на обоих полковников, при виде которых сердце его радостно забилось. У Осинского был отличный отряд гвардии, состоящий из драгун, обученных по-иностранному, и немцев; у Корыцкого — только немецкая пехота, все почти ветераны Тридцатилетней войны. Эти столь страшные и опытные воины в руках полковника действовали как один человек. Оба полка были хорошо обмундированы и снабжены ружьями. Услышав, что их зовет к себе князь, они подняли радостный крик, так как уже соскучились по битвам и знали, что ни под чьей командой им не придется столько биться, как под командой Вишневецкого.
К несчастью, оба полковника дали отрицательный ответ, так как служили под начальством князя Доминика Заславского, который дал строгий приказ не соединяться с Вишневецким. Напрасно Скшетуский объяснял им, какую славу могли бы они приобрести, если бы служили под начальством такого вождя, и сколько услуг оказали бы стране, — они ничего не хотели слушать, твердя, что повиновение — первая обязанность и долг солдата. Они говорили, что могли бы соединиться с князем только в том случае, если бы этого требовало спасение их полков. Скшетуский уехал, глубоко огорченный, ибо знал, как больно будет князю перенести эту новую неудачу; войска князя были измучены и изнурены походами, постоянными стычками с отдельными шайками неприятеля, бессонницей и голодом. При подобных условиях бороться с неприятелем, превосходящим его в десять раз численностью, было невозможно; пан Скшетуский видел, что поход на Кривоноса надо отложить, чтобы дать отдых войскам и дождаться шляхты для подкрепления.
Занятый этими мыслями, пан Скшетуский возвращался к князю во главе своих казаков тихо и осторожно, делая переходы только ночью, чтобы избегнуть отрядов Кривоноса и многочисленных шаек казаков и черни, порой очень многочисленных и кишевших по всей окрестности. Они жгли усадьбы, вырезали шляхту и перехватывали по дороге беглецов. Так он миновал Баклай и въехал в густой мшинецкий бор, полный предательских оврагов. К счастью, после проливных дождей настала прекрасная погода и облегчала путь. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей; вдруг до слуха Скшетуского и его казаков донесся какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое окриками.