Сенкевич Генрик
Шрифт:
— Стой! — тихо произнес Скшетуский, останавливая отряд. — Что это? К нему подошел старый лесничий:
— Это, пане, сумасшедшие, у которых от всех ужасов в голове помутилось. Ходят по лесу и кричат. Вчера мы встретили одну шляхтинку, она все ходит, смотрит на сосны и кричит: "Дети, дети". Видно, мужики ее детей перерезали. Вытаращила на нас глаза и так закричала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь таких много.
Скшетуский, хоть и был рыцарем без страха, но почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.
— А может быть, это волки воют? Издали нельзя различить, — сказал он.
— Какие там волки! Теперь волков в лесу нет; все разбежались по деревням за трупами…
— Странные времена! — заметил рыцарь. — Волки живут по деревням, а в лесу живут потерявшие рассудок люди. Боже! Боже!
Вскоре снова наступила тишина, шумели только верхушки сосен; но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.
— Эге, — сказал вдруг лесничий, — там, видно, целая шайка; вы, Панове, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.
— Идите, — сказал пан Скшетуский, — мы здесь подождем.
Лесники исчезли и не возвращались почти час; пан Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.
— Есть, пане, — сказал он, подходя к Скшетускому.
— Кто?
— Мужики-резуны.
— А много их?
— Сотни две будет. Что же нам делать, пане: они в овраге, через который идет наш путь… Жгут костры, но пламени не видно, потому что они внизу. Стражи нет никакой; подойти к ним можно на выстрел из лука.
Отряд тотчас двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его; не звякали стремена, не брякали сабли, лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.
Дойдя до того места, где дорога круто поворачивала, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Здесь пан Скшетуский разделил своих солдат на три отряда; один остался на месте, другой должен был идти краем оврага, чтобы отрезать выход, а третий — слез с коней и залег над пропастью, над самыми головами мужиков; пан Скшетуский, находившийся в третьем отряде, посмотрел вниз и увидел как на ладони, шагах в двадцати, весь лагерь; горело десять костров, но не ярко, потому что над ними висели котлы с едой.
До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, пили и разговаривали, у некоторых в руках были бутылки, другие опирались на копья, на которые посажены были головы мужчин, женщин и детей. В мертвых глазах и оскаленных зубах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же, под стеной оврага, спало несколько человек и громко храпело; другие разговаривали, поправляли костры, метавшие снопы искр. У самого большого костра спиной к Скшетускому сидел старый дед и бренчал на торбане; около него столпилось в полукруге человек тридцать резунов. До ушей Скшетуского долетали слова:
— Гей, дид, про казака Голоту!
— Нет, — кричали другие — про Марусю Богуславку.
— К черту Марусю, про Потоцкого! — кричало большинство голосов. "Дид" ударил сильнее по торбану, откашлялся и запел:
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы маешь много, Же рувный будешь тому, в которого нема ничего, Бо той справует, шо всим керует, сам Бог милостив? Вси наши справы на своей шали важит справедливе, Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы высоко Умом литаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко [52] .52
Цитируемые здесь отрывки взяты из современной песни, записанной в летописи Иоахима Ерлича. Издатель предполагает, что песня сочинена самим Ерличем, но ничем не подтверждает своего предположения. Хотя, с другой стороны, полонизмы, допущенные автором, обнаруживают его национальность.
Он замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
Их собиралось около него все больше и больше, да и сам Скшетуский, хотя и знал, что его люди уже готовы, не давал еще знака к нападению.
Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком пробудили в рыцаре какие-то странные мысли и тоску, которых он сам не мог объяснить себе. Незажившие раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о недавнем прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия. Он задумался, а дед продолжал петь:
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы воюешь Луком — стрилами, порохом — кулями и мечем шырмуешь, Бо теж рыцари и кавалери перед тым бували, Тым воевали, от того ж меча сами умирали; Стань — оберныся, глянь — задывыся и скинь с сердца буту. Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту, Невинные души берешь за уши, вольность одеймуешь Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь. Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь, Сам булавою, в сем польском краю, як сам хочешь, керуешь!