Сенкевич Генрик
Шрифт:
Из тысячи грудей вырвался такой громкий крик, что стены костела задрожали и стекла зазвенели в окнах
— Да здравствует князь Иеремия! Да здравствует и побеждает!
Сверкнули тысячи сабель, взоры всех устремились на князя, он встал спокойный, но нахмуренный. Все моментально стихло.
— Господа! — проговорил он звучным голосом, слышным каждому. — Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока наконец ее не принял Марий. Но Марий имел право принять ее, так как там не было, вождей, назначенных сенатом. Я тоже в минуту гибели не отказался бы принять власть и отдать жизнь на служение отчизне, но принять булавы я не могу, так как, приняв ее, я оскорбил бы отечество, сенат и верховную власть, а быть самозваным вождем я не хочу. Между нами есть тот, кому Польша вверила булаву, — коронный подчаший…
Князь не мог продолжать дальше, потому что едва только он произнес имя подчашего, как поднялись страшные крики и бряцание сабель; толпа заколыхалась и вспыхнула, как порох, на который попала искра. "Долой его! Погибель ему!" — раздавалось в толпе все громче и громче. Подчаший вскочил с места, бледный, с каплями холодного пота на лбу, а грозные фигуры приближались к креслам, к алтарю и даже слышалось зловещее: "Давайте его сюда!" Князь, видя к чему клонится дело, встал и вытянул правую руку.
Толпа остановилась, думая, что он будет говорить; все утихло в мгновение ока.
Но князь хотел только одержать бурю, остановить толпу и не допустить кровопролития в костеле и поэтому, увидев, что самая опасная минута миновала, снова опустился на место.
А через два кресла, отделенный от него только воеводой киевским, сидел несчастный подчаший: седая голова его была опущена на грудь, руки опустились, а из уст вырвался крик, прерываемый рыданием:
— Боже! За грехи мои с покорностью принимаю этот крест! Старец мог возбудить сострадание в самом безжалостном сердце, но толпа не знает жалости. Снова поднялись крики, но вдруг киевский воевода дал знак рукой, что желает говорить.
Он был товарищем Иеремии в победах, поэтому его охотно слушали.
А он обратился к князю и в самых трогательных словах заклинал его не отказываться от булавы и не колебаться перед спасением отчизны. Польша гибнет, и нельзя придерживаться буквы закона, ее должен спасать не номинальный вождь, а тот, кто больше всех способен спасти ее.
— Бери же ее, вождь непобедимый! Бери и спасай! Не только город, но всю Польшу! Я, старик, ее устами умоляю тебя, а со мною все сословия, мужи, жены и дети! Спасай, спасай!
И случилось нечто, что тронуло все сердца: к алтарю подошла женщина в трауре и, бросив к ногам князя золотые уборы и драгоценности, опустилась перед ним на колени и, громко рыдая, сказала:
— Мы отдаем в твои руки наше имущество, нашу жизнь!.. Спаси нас! Мы погибаем!..
Сенаторы, воины, а за ними вся толпа разразились громким рыданием, и во всем костеле раздалось единогласное:
— Спасай!
Князь закрыл глаза руками, и когда он отнял их, на них тоже блестели слезы, однако он еще колебался Тогда поднялся коронный подчаший.
— Я старт, — сказал он, — несчастен и угнетен. Я имею право отказаться от непосильного для меня бремени и передать его более способному и молодому. И вот, пред изображением распятого Христа и в присутствии всего рыцарства, я отдаю тебе булаву — бери ее!
И он протянул ее Вишневецкому. Наступила минута такого молчания, что слышно было, как летали мухи; наконец прозвучал торжественный голос Иеремии:
— За грехи мои — принимаю ее!
Собранием овладела безумная радость. Толпа, ломая скамьи, тиснулась к Вишневецкому, обнимая его ноги и бросая к ним драгоценности и золото. Весть эта молнией облетела весь город Солдаты от радости сходили с ума и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о сдаче города, а о защите его до последней капли крови. Армяне добровольно несли деньги в ратушу, а евреи радостно кричали в своих синагогах Пушки с валов возвестили радостную новость; на улицах стреляли из самопалов, пищалей и пистолетов Крики "Да здравствует!" раздавались всю ночь. Не знающий, в чем дело, мог бы подумать, что город празднует какое-нибудь торжество.
А между тем каждую минуту могли начать осаду города триста тысяч неприятельского войска — армия большая, чем могли бы выставить немецкий государь или французский король, и более дикая, чем полчища Тамерлана.
Глава Х
Неделю спустя, утром 6-го октября, по Львову разнеслась страшная и неожиданная весть, что князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел неизвестно куда.
Перед дворцом архиепископа собралась толпа народа; сначала никто не хотел верить: Солдаты уверяли, что если князь уехал, то, наверно, во главе значительного отряда, для того чтобы осмотреть окрестность. "Оказалось, — говорили в городе, — что беглецы распространяли фальшивые слухи, предсказывая скорый приход Хмельницкого и татар". Но от 26-го сентября прошло уже дней десять, а неприятеля еще не было. Князь, должно быть, хотел собственными глазами убедиться в опасности и вернется, проверив слухи Да, притом он оставил несколько полков, и все уже было готово к обороне.
В действительности так и было. Все распоряжения были сделаны, места назначены, на валах поставлены пушки. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами Любопытные немедленно обступили его, но он не захотел разговаривать с толпой и направился прямо к генералу Арцишевскому. Оба они вызвали к себе Гросвайера и после совещания с ним пошли в ратушу. Там Цихоцкий объявил испуганным советникам, что князь уехал и не вернется.
В первую минуту у всех опустились руки, и кто-то даже осмелился произнести слово "изменник". Тогда Арцишевский, старый вождь, прославившийся подвигами на службе в Голландии, встал и обратился к воинам и советникам со следующей речью: