Шрифт:
Мне представляется, что в ту пору у Андрея, если я правильно понимаю тип журналиста, к которому он принадлежит, и вообще этот человеческий тип, ничего бы не вышло. Его время пришло позже. Время решительных мужчин, вроде Коржакова и приятеля Караулова Якубовского, время больших капиталов, вложенных в дело, грузовиков с банкнотами, вывозимыми в смутные дни переворота из госбанка по приказу Гайдара, коробок из-под ксерокса без хозяина, с полумиллионами долларов, время риска, когда можно крупно выиграть — не 600 рублей! — и так же крупно проиграть. И даже получить, как Листьев, пулю в голову. В наши дни наивного демократизма, названного неблагозвучно «перестройкой», никто не делал никаких «ставок» в расчете на нас, и мы не требовали для себя льгот, банкиры еще не поделили нас, журналистов, между собою, как крепостных, и мы еще не холопствовали перед новой знатью, не лезли из кожи вон за счастье кормиться из ее рук.
Моя собственная жизнь в эти месяцы преобразилась. Каким-то непостижимым образом, со стремительностью, с какой менялось все вокруг, происходили перемены и со мной. От обстановки полудремы в Мароновском переулке, неторопливых чаепитий и ритуальных речей на партсобраниях, где ничего не решалось, не осталось и следа — теперь я сидел, как наэлектризованный посреди редакции «Огонька» и мне казалось, что судьба бросила меня в эпицентр событий. Истины ради надо сказать, что подобное ощущение бывало у меня и прежде, а способность закручивать вихри в болоте и превращать его в поле сражения, не оставляла меня никогда, но теперь королевство оказалось не карточным, а напряжение — не искусственным.
С утра до позднего вечера — будни секретариата. Текучка, чтение рукописей под трезвон телефона, планерки, бесконечные визитеры — и свои журналисты, художники, фотокорреспонденты, технические работники, и вальяжные авторы. Каждые пять минут открывалась дверь, меня отвлекали, при этом я не выпускал из руки телефонную трубку, а глаза досматривали строчку в тексте. В голове судорожно билась морзянка, я физически ощущал телеграфность жизни, ее все увеличивающиеся и увеличивающиеся скорости. И когда вдруг в кабинет входил Александр Радов, который где-то болтался в командировке, потом дома писал очередной шедевр, истосковался по общению, по редакционным новостям и, бросив свое начинавшее наполняться жирком тело в кресло напротив меня, требовал угостить его чаем, я смотрел на него с тоской и уже не мог отказаться от привычного темпа. Этот стремительный галоп, как наркотик, затянул меня. Я не представлял, что можно жить просто так, без одновременного исполнения десятка обязанностей, а сидеть рядом с человеком и спокойно обсуждать одну единственную тему.
Но резервы души поистине неисчерпаемы. Чем больше сжималась пружина внутри меня, сопротивляясь вращающейся вокруг карусели дел, тем интенсивнее реагировала на внешнюю среду личность. Я не чувствовал усталости, хотя спал мало, практически не отдыхал, если не считать коротких прогулок с фокстерьером. Как в это время мне удалось еще самому сделать несколько материалов, съездить в стремительные кинжальные командировки, взять интервью — у Травкина, Станкевича, Собчака, вспомнить о встречах с Тарковским около Успенского собора во Владимире и написать о том, как мы сообща спасали фрески Рублева, рассказать о девяностолетней Зинаиде Немцовой, представительнице уходящей из жизни плеяды большевиков-ленинцев, считавших, что они, все испытав, понимают, как должна быть устроена жизнь, и при этом с мистическим ужасом взиравших на надвигающуюся лавину новой загадочной эпохи; почему мне повезло побеседовать с Натаном Эйдельманом и я успел сделать это до его нелепой кончины, а потом легко проник в заповедную светелку к Илье Глазунову, близко сошелся с ним и, вопреки вздыбившейся редколлегии, которая с большевистским упорством отказывала Глазунову в праве высказать свою точку зрения, напечатал нашу беседу, да еще слетал за океан, увидел собственными глазами Нью-Йорк с высоты планирующего «Боинга», побывал в этом городе Чаплина не раз, а дважды, а потом в Вашингтоне провел три часа в кабинете будущего вице-президента США Алберта Гора и записал его откровения (от которых он, попав в Белый дом, отрекся), познакомился с миром не то, чтобы не похожим на наш, а просто другим — иной планетой, — как мне это удалось за короткое время, почему я успел, не знаю. И еще не опоздал и собственноручно отнес секретарю парторганизации свой партбилет — до летней всесоюзной партконференции и массовых демонстративных акций бегства из партии, вроде «сожжения» билетов, устроенного Марком Захаровым, или «коллективки» Егора Яковлева, Карпинского и других в «Московских новостях».
Плотность событий была невероятной. Под занавес 1988 года, в декабре, мы отправились в Запорожье по приглашению местной журналистской организации — выступать перед людьми, жаждавшими видеть и слышать нас, корреспондентов «Огонька», как будто мы народные артисты. Такие рейды редакция устраивала постоянно, дальние и ближние, живое общение с читателями, сотни записок за вечер. Мы еще не знали до конца масштабов своей популярности и интереса к нам и взяли в тот раз с собою — развлекать публику — Людмилу Сенчину, она специально прилетела из Сочи, где гастролировала, и в легком концертном сарафанчике красного цвета мерзла в холодных кулисах за сценой, а мы никак не могли закончить разговор с залом, продолжавшийся уже пять часов. За столиком кроме меня сидели Константин Смирнов, сын того самого Сергея Смирнова, оставившего в памяти вечный след призывом «Никто не забыт, ничто не забыто», Валентин Юмашев, уже опубликовавший свое первое интервью с Борисом Ельциным, но крутой взлет его был еще впереди, как и взлет его литературного героя, Олег Хлебников, в тот раз расстроенный какими-то семейными неурядицами и оттого грустный, и Анатолий Головков, кто, как и я, не был ничем озабочен, а был рад, что вырвался из московской текучки. Тем более что у всех у нас имелась тайная цель в этой поездке. Запорожье — автомобильный город, а мы, каждый, мечтали заполучить машину и, поскольку не были избалованны, рады были бы и «Запорожцу». Комбинат «Правда» откровенно игнорировал нашу редакцию, никаких машин нам не выделял — за нашу позицию — и мы, еще не искушенные в подобных сделках, отправляясь в Запорожье, рассчитывали больше на экспромт, надеялись: расскажем все, как есть, может, пожалеют, выделят из каких-нибудь фондов.
Сенчина наконец-то дождалась момента, попела под фонограмму. Мы стояли в фойе в толпе, продолжавшей нас расспрашивать, как будто мы прибыли с материка на отдаленный остров. Голод на информацию был такой, что, переждав полчасика, люди могли бы опять отправиться в зал еще на пять часов — им не нужна была популярная певица. Потом в автобусе, перевозившем нас за сотню километров, в Гуляй Поле, где уже ждали такие же жаждущие общения люди, Людмила Сенчина спросила, показав в окошко: «Это вон та что ли машинка „Таврия“?.. Хорошенькая! Я тоже такую хочу».
Быть может, невинный восторг женщины, ее каприз, решил судьбу будущего президентского сподвижника Валентина Юмашева и круто развернул его путь? Дело в том, что нам-таки согласились — так нас полюбили — отдать две машины из заводского резерва, и мы, сидя в ресторанчике при гостинице, тут же честно разыграли их — кому они достанутся, — бросив в шапку свернутые трубочкой бумажки, на которых было написано три не вполне приличных слова и два волшебных — ЗАЗ. Из пяти бумажек эти две были счастливыми. Юмашев посмотрел на меня пристально и сказал: «Сейчас выиграет Глотов» — и я действительно выиграл. Вторую машину должен был получить Олег Хлебников — он тоже вытянул листочек с надписью «ЗАЗ». Олег не только никогда не имел автомобиля (как и Юмашев), но даже не имел водительских прав и не причислял себя к клану автомобилистов, однако азарт втянул и его в игру. И он выиграл. Но тут вмешалась в расклад наших сил женщина.
Когда через неделю я отправился вновь в Запорожье — теперь уже за машиной, в купе поезда моей соседкой оказалась Сенчина, в долгополой шубе, в тонком платочке, яйцом охватившем голову, без грима и макияжа, неузнаваемо блеклая, простуженная попутчица, на которую, не знай я ее, вряд ли бы я обратил внимание. «А вы куда отправляетесь, Люда?» — спросил я удивленно. «На завод, за машиной», — ответила она. И только тут я понял, почему парторг завода, позвонивший в редакцию, сообщил, что вместо двух машин нам дадут одну. Как же так? — обескуражено восклицали мы, ведь обещали две и сказали: «Надежно». «Надежно бывает только на кладбище», — мрачно пошутил парторг, большой любитель советской эстрады.