Шрифт:
Но Осоргин опять боится. Что вы, куда вы? Захлопнулась Дверь, за ней только ненужное, дореволюционное, старое. За ней Достоевские, Чаадаевы, Новиковы… Вы поймите и полюбите сегодняшних, Пильняк и Пастернак тоже борются. Надо в ногу, не отстать бы. Вот где «высокая национальная задача».
Осоргину бы отдохнуть. Ей-Богу, внуки справятся и без него. Я боюсь, что и без Кусковой, бабушка старого кооператива (это делает ей честь), тетушка русской «социалистической» революции (гораздо меньше чести) — я боюсь, что и она устала, несмотря на крепость своей конструкции. Хорошо отдохнуть и ей.
ПОЭЗИЯ НАШИХ ДНЕЙ
На моем столе 36 книжек стихов. И все они — стихи последних лет. Русская пореволюционная поэзия. И не эмигрантская. Лишь 4–5 здешних поэтов, из самых юных, остальные — или вполне «эсесерцы», старые и молодые, или «переходники»: книги их помечены «Берлин — Москва», а сами они — одной ногой здесь, другой там, пока не утвердятся обеими — там.
Новых книг новых поэтов не сорок, конечно, а сорок сороков, но с меня довольно и этих. Чтобы проследить общую линию современной русской поэзии, мне даже из этих не надо брать непременно всех (что и невозможно): мне нужны самые характерные.
А все-таки будем терпеливы, попробуем разобраться не спеша.
Вот поэты «старые», безвыездно находящиеся в России. Мандельштам, Кузмин… ценности в прошлом известные. Мандельштам, и раньше тяжеловатый — в последних книгах отяжелел непомерно, стал особенно условным, далеким. Рим, Геликон, Перикл, опять Геликон… Мимолетное напоминание вдруг, что поэт — «в черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты…». Не очень мягок, должно быть, этот бархат, потому что прорываются такие строчки:
Я от жизни смертельно устал, Ничего из нее не приемлю…Нежный Кузмин — с привычными Симонетами, трубочистами, пастушками. Хотя и привычные — но именно в Кузмине, в звуке его голоса, особенно ясна придушенность. Даже не знай мы, что есть у него другие песни — мы бы поняли, в каком он узле:
Связал меня узел, Напало бессилье…Но и это говорит не сам Кузмин, нет, Гермес…
Как страшна сегодняшняя стилизация некоторых поэтов. Гермесы и Саламины, Эпиры и Багдады, — как часто они лишь последнее изгнание родного слова из родной земли! Нет, не о всех русских поэтах имеем мы право судить по их последним книгам. Кузмин, Сологуб, Мандельштам и еще другие, — могла ли новая Россия никак не отразиться в их новых стихах? Я утверждаю, что не могла. Я утверждаю, что без физической уду-шенности их сегодняшние книги были бы не этими, а другими. Лишь телом остаются такие поэты в стране, чье имя зачеркнуто. Сердце их, — слово живое, — оттуда изгнано.
Вспоминаю молодого Георгия Маслова (его книжка тоже передо мною). По каким Багдадам странствовала бы теперь его муза, не погибни в Сибири этот чистый стихотворец, нежный любовник родины, ее истории, ее речи? Может быть, и хорошо, что он погиб.
Я, впрочем, не отрицаю, что есть поэты, которые очень натурально занимаются и стилизацией, и красотами всяких дальних стран, не посягая на большее. О таких — в России — я еще буду говорить; но их много и здесь, особенно среди «переходников». Они разны по возрасту, по искренности и по степени близости к окончательному переходу в советскую Россию. Одни, действительно, ничего сказать не имеют кроме —
Цепь орхидей. Ротанговый узор. Кричит павлин. Блеснули Гималаи…Другие без особенного усилия, сами отказываются от всего, что не Гималаи и даже, если еще и не едут сами в СССР-ию, заранее считаются с ее «законами». Чтобы книжка их проникла туда, они добровольно блуждают по чужим векам, морям (любовные экскурсии также в ходу) и печатают свои книги здесь — по тамошней уродливой орфографии.
Поэты данного типа равно могут быть и талантливыми, и бездарными. Они не боятся, стремясь в Россию, участи Кузми-на, «ослабевшего в узле». Для своего поэтического багажа им довольно той «свободы», которую они надеются встретить на родине. С другой же стороны — там легче следить за новшествами «новой» русской поэзии и не отставать.
Отстать — очень боится, например, Николай Оцуп (он был переходный, ни в тех — ни в сех, не знаю, в каких теперь). Природные свойства его стиха — известная простота, прямые линии; он их изломал, но, к удивлению, из нового приобрел только пошлость. Старается «видеть себя во сне медведем», уверяет, что ему после этого «стало трудно ходить», и тут же возвращается к завитку волос
За коралловым ухом, Где кожа так душно пахнет, Как дорожки Летнего сада, Червопной вервеной листьев, В холодеющем ветре поэм Осенних поэм, Елена!Действительно, если медведи и холодеющие ветры вервен все, что он имеет сказать, — какой смысл петь их в Берлине? Никто и в Москве на это «слово» не посягнет.
От Оцупа — довольно грамотного и не без способностей, — через «голубые пурпуры» примитивного Фастовича (не цитирую, жалея места) до нечленораздельных сонетов графомана Дукельского — все это одна линия. Дукельский, конечно, недоразумение; читать его взбухшую книгу не будут и там, куда он ее направляет (недаром позаботился, чтобы орфография была законная). Но писать по сонету в день, как пишет здесь, Дукельский может и там вполне невозбранно.