Шрифт:
— Ты не бузи, Кабанов. Послали тебя на командирскую работу — работай.
Я еще не пропитался тогда военным духом, чувством осознанной и безусловной дисциплины регулярной армии: приказ есть приказ. Мне было трудно подавить горчайшую для юноши обиду, и я задумал во что бы то ни стало избавиться от хозяйственной должности. Через короткое время, когда все подведомственное мне имущество — зимние папахи, полушубки и прочее обмундирование — было роздано батарейцам, я перешел во взвод разведки. А много лет спустя я не раз вспоминал и об этой обиде, и о строгом нагоняе от комиссара, вспоминал тогда, когда получал назначения на так называемую тыловую работу — мне довелось в 1939 году стать первым начальником тыла Краснознаменного Балтийского флота, а потом, уже после Отечественной войны, снова занять эту должность. Но об этом речь еще впереди.
Наша сводная курсантская дивизия состояла из трех бригад — Петроградской, Харьковской и Киевской. Первые бои мы провели сообща — выбили белых со станции Синельниково и двинулись дальше на Крым.
Перед штурмом Перекопа приказом Михаила Васильевича Фрунзе курсантов вывели в резерв, а когда Перекоп пал, нас бросили на ликвидацию банд Махно.
Со взводом разведки в составе нашей Петроградской бригады я участвовал в уничтожении пятитысячной банды атамана Колесника, отрезанной нами от главных сил махновцев, а потом со всей курсантской дивизией мы гонялись по Украине за Махно и его подвижными бандами.
Тяжело нам пришлось в этой необычной, особенной войне. Мы с нашими трехдюймовками на конной тяге — пешие, а все махновцы — на тачанках, на телегах, в каретах или просто верхом. Мы, преимущественно питерцы, чужие в чужой среде — на хуторах и в селах, где поди разбери, кто друг, кто враг, кто свой, кто бандит, спрятавший оружие; а махновцы — в родных, знакомых краях, только отвернись — откуда-то в спину лупит пулемет. Они воюют против нас по волчьему бандитскому закону, мы — по строго воинскому. Именно по строго воинскому, воспитывая в своей среде суровые нормы поведения, беспощадно искореняя малейший анархистский дух. Нам нужна была осознанная как острейшая необходимость революционная дисциплина.
Дорогой ценой вырабатывали в себе бдительность, умение отличать своих от чужих. Сколько крови, опасностей, испытаний ожидало каждого на каждом шагу, потому и взрослели мы так стремительно — иной день стоил целого года жизни.
Революционный закон от каждого требовал выдержки и кристальной чистоты: будь настороже, но не смей обижать жителей, не смей нитки чужой взять или поступить несправедливо.
Я помню такой случай.
Рано утром после ночлега в одном селе батарея построилась, отправляясь на новый рубеж. На площади нас внезапно остановила команда:
— Стой. Слезай с коней.
Подъехали командиры. Комиссар строго спрашивает:
— Кто взял у этой хозяйки двух уток?
Рядом с ним — крестьянка, у которой пропали две утки.
Комиссар повторил вопрос.
Все молчат. Я ничего не брал. Значит, и другие не брали.
Начался обыск. К стыду нашему, в одном из зарядных ящиков этих уток нашли.
Ящичный вожатый и еще один курсант, изобличенные, но не сознавшиеся в краже, были за мародерство осуждены.
Больше краж не случалось.
Население мы не обижали. Но к врагам были беспощадны. Мы уже знали, что махновцы не берут курсантов в плен. И мы махновцев не щадили.
Меня свалил возвратный тиф. Привезли в околоток не нашей, питерской, а харьковской бригады. Бросили на солому в какой-то сельской школе, среди других тифозных и раненых. Слышу вдруг слабенький голосок:
— И ты тут, Серега?
Огляделся, боже ты мой, Виктор. И он, оказывается, уже на фронте, успел повоевать и тяжело заболеть. Я попросил санитаров положить брата рядом. Он всегда был по сравнению со мной хлипкий, не в деда, а в отца, а тут, гляжу, совсем доходит — в чем только душа держится.
Лечение было одно — лежать. Но время такое, что долго на месте не залежишься: то наши наступают, то махновцы.
Как-то вечером прибежали врачи, быстро всех осмотрели, кого подняли на ноги, кого отобрали для срочной эвакуации в лазарет города Александровска.
Нас с братом, как тяжелобольных, определили на подводы — в лазарет. Но в меня словно бес вселился: не поеду — и баста! Пойду пеший на батарею, воевать. Как ни просил меня Виктор поехать вместе в лазарет, я наотрез отказался. Несколько сот больных и раненых погрузили на подводы, а мне дали палку в руки и указали, в какую сторону идти, чтобы найти свою батарею. Верст восемнадцать надо было пройти.
Шел я, конечно, с большим трудом, не шел, а плелся. Недалеко ушел, когда меня догнал конник.
— Наших порубали, порубали всех, — крикнул он и помчался дальше.
Откуда только у меня взялись силы. Бегом добежал до нашей батареи и там узнал, что махновцы настигли в степи обоз с ранеными и больными курсантами и всех до одного порубили шашками.
Так погиб мой Виктор.
Сколько я потерял в тот год друзей-однополчан, сколько раз сам стоял на краю могилы, сколько повидал порубленных махновцами товарищей, повешенных, четвертованных, расстрелянных сельских революционеров, курсантов, убитых из-за угла, сколько насмотрелся на волков в овечьей шкуре, на зверствующих бандитов. Сам уходил от преследования в одном белье, убегал в мороз, босой и полуголый, из-под расстрела, обморозив ноги, опять шел в бой, а с поля боя — в госпиталь.