Шрифт:
Так по-деревенски она хоть с запозданием, а пополудновала, чтобы разбить длинное время между обедом и ужином. Так и томление духа слегка разрядилось чем-то вещественным, и Анна направилась в сад.
В саду копошились, играли две малолетние сестренки: пятилетняя Маша и двухлетняя Катя. Няня, девочка с дворни, с белой косичкой и туго вплетенной в нее голубенькой ленточкой, немного покашивая рыжим глазком, за ними приглядывала. Впрочем, верховный надзор был воплощен в образе Анны Богдановны. Наслаждаясь свободой без барыни, почтенная экономка с желтым лицом и увесистым носом сидела на стуле и вязала из шерсти теплый шарф на зиму. Спицы в руках и очки на носу властно поблескивали. Время от времени встряхивала она клубок и запасала нить на коленях, широко раздвинутых.
— А наши не возвращались?
— Ах, милая барышня, да вы разве не знаете, что из Михайловского жди только к ночи! — Голосок у нее был не без яду, хотя и податливый.
— Да нет же: они собирались Льва Сергеевича к нам привести. Вы маме скажите: я пойду им навстречу.
Дети с лопаточками и игрушечными ведерцами возились в песке. Старшая все мастерила одна, серьезно посапывая, и, когда кулич был готов, каждый раз говорила неизменно сестре:
— Ну, стукни теперь!
И отходила на шаг, чтобы было видней.
Толстенькая розовая Катюша, деловито переваливаясь с ножки на ножку, ища равновесия, подходила к куче песку и еще раз вопросительно взглядывала: можно ли?
— Стукни! Ну, стукни!
И тогда она пухленьким своим кулачком, как бы перевязанным ниткою у запястья, стукала сверху зыбучую горку, и та рассыпалась. С забавной задумчивостью малютка глядела, как только что был песочный куличик — и вот его нет. А Маша скакала на месте, хлопала в ладоши и хохотала, сгибаясь и перехватывая живот — по-бабьи — руками.
Анна подумала, что если бы здесь была не она, а Зизи, та, уж конечно, и сама вовлеклась бы в игру: и пекла бы и стукала. Отчего же сама она только глядит? Что-то в ней есть непростое по отношению к детям: то почти что брезгливость, как к голым улиткам, выпавшим из раковины, то — даже не нежность, а настоящий внезапный восторг: так бы и задушила в объятиях…
Но оба эти, казалось бы противоречивых, чувства имели один общий исток: ведь у нее у самой могли б уже быть такие же детки! Целый вулкан несбывшихся и несбыточных чувств поднимался в груди и опадал, не принося разрешения.
Однако же Анна сейчас не хотела тревожить себя этими мыслями и, повернувшись па каблуках, быстро пошла прочь. Она не думала заходить и к матери, но когда еще издали увидела ее на току с метлою в руках у вороха ржи, что-то ее потянуло туда. В сущности, так нестерпимо быть все одной да одной! Бедная мать — дважды вдова, а ведь она еще так молода и ничуть не монашка…
Как настоящая деревенская жительница, Прасковья Александровна не любила стоять на работе без дела. Обмолот был закончен, и из рабочих оставался один Никанор, щупленький, хилый, однако ж себе на уме и больше распорядитель, чем работник. Орудовал он по-женски — граблями, сгребая солому; а маленький озорник Валериан, к удивлению сестры, тоже здесь не мешал и даже пытался работать, откидывая в сторону колос. Сама же Прасковья Александровна внимательно охорашивала березовой длинной метлою небольшой ворошок свежей ржи, уже перевеянной лопатою на ветру. Хозяйскому глазу мила была эта сыпучая горка на гладком току, и она умело, легко обметала крутые бока, выбирая, выкидывая то пустой колосок, то голову татарника, то коричневые щеточки васильков.
— Ну, вот мы с тобой, Никанор, нынче и поработали! Как думаешь, будет мер шесть… шесть с половиной?
— Четыре хрестца, — отвечал Никанор, — точно копна, а в прошедчем году было на круг всего по осьмине.
— Что в прошедчем году! В прошлом году весной сколько вымокло, а летом пожгло, вот и собрали всего по полчетверти. А ты погляди, разве не видишь на глаз?
Никанор помолчал. Он знал хорошо, что будет и шесть, и шесть с половиной: он сам отбирал для почина снопы покрупнее и потяжелее. Надо ж хозяйку потешить! Но и ему был приятен ее говорок — чистый, довольный, уверенный.
— А у Пушкиных, говорят, и четырех мер не даст! — И огорчения в голосе не было: и свойственники, и дружат, но хозяйская жилка билась в ней горячо.
Анна глядела со стороны и матерью залюбовалась. Небольшая фигурка ее была еще очень изящна, стройна; немного, быть может, полна, но не полнее, однако, чем подобает ей быть у женщины несколько за сорок, возросшей на воле. Анна запомнила с детства, как ее мать гоняла лошадей на корде, пока хлопотун и копуша отец возился с детьми или варил, путаясь в полах шлафрока, варенье. Анна тогда со смешанным чувством страха и восхищения глядела, как мать как бы танцевала в кругу на широком дворе, в высоких козловых сапожках, с коротким хлыстом, руки в перчатках и волосы по ветру. Сейчас на ней был желтый, цветами, платок, по-бабьи повязанный: от ветру и пыли. Но как подвижна, весела! Лицо было чисто и кругло, а черные живые глаза влажно блестели по-молодому.
Дочь подошла и поцеловала в плечо; па нее пахнуло запахом разогревшейся кожи и свежею щекочущей пылью.
— Вот что, Анета, сбегай-ка, девочка, принеси мне ключи от амбара. Сейчас мы промерим и уберем.
Ну вот! Так-таки мать ничего и не поняла, не оценила. А какое красивое и теплое было это ее движенье души!
— Я не знаю, маменька, где вы их бережете. Пошлите Валериана. Валя, сходи за ключами!
— Барчук, не туда, не туда! — одновременно заворчал Никанор. — Солома соломой, а колос — он колос и есть. Солома — она любит, чтоб чисто.