Шрифт:
В этот памятный вечер я была настолько перегружена нравственно большим количеством всевозможных впечатлений, что даже не пыталась понять, осмыслить то, что чужие люди дали мне так много разных игрушек и безделушек и где мне было бы лучше, в школе или у дяди, если бы я снова к нему вернулась. Но на следующий день утром, после того как я, хорошо выспавшись, встала и начала припоминать события прошедшего дня и вечера, снова и снова рассматривать полученные подарки, я впервые поняла, что в школе мне лучше, ибо здесь происходят хотя и не всегда понятные мне, тем не менее очень интересные события и явления, которые так или иначе развлекают меня и наполняют мою жизнь чем-то новым, отчего мои детские мысли и чувства как бы светлеют, расцветают, разрастаются.
Конечно, в то время я такими словами не могла определить и выразить то, что я чувствовала, высказать тот перелом, который медленно, как бы исподволь происходил в моем уме и сознании. Но ощущала я все это именно так, как пишу сейчас. И я очень хотела, чтобы это постепенное внутреннее просветление и разрастание продолжалось во мне все больше, все сильнее. И хотя абсолютно не понимала, отчего все это происходит, однако непреодолимо инстинктивно рвалась к чему-то и куда-то вперед, словно уже предчувствовала тот настоящий, перелом, который позднее действительно произошел в моем физическом существовании и в духовной жизни.
Продолжение понятного и непонятного
Но прежде чем приступить к описанию этого несомненного, подлинного перелома в моей жизни, я хочу коротко рассказать о сотнях, которые происходили при жизни матери и после ее смерти, а также о том, как я поняла исчезновение матери из жизни.
Если отъезд дяди из школы слепых на некоторое время сильно огорчил меня, ибо я действительно осталась совершенно одна среди чужих, не имея в этом городе никого из родственников, то легко себе представить, как ужасно и беспомощно я чувствовала себя, оставшись без матери. Ведь со дня моего рождения мать бывала со мной, не оставляя меня даже на несколько дней, и вдруг ее не стало. Это большое горе даже для зрячего и слышащего ребенка, а что же можно было сказать обо мне?
В то время когда мать умерла, я уже понимала, что она не просто так спряталась от меня. Я помнила, что дедушка долго лежал больной, а потом недолго лежал на столе холодный и неподвижный. Помнила, что его положили в гроб и зарыли в землю. Конечно, как и все дети моего возраста, весьма плохо понимала, что значит умирать и почему нужно, чтобы люди умирали, если можно жить. Но я помнила, что быть живым, т.е. двигаться, смеяться, принимать пищу, носить одежду, летом греться на солнце, а зимой на печке, дышать воздухом и проч., — все это лучше, чем быть зарытым в землю и лежать в гробу неподвижно. Поэтому я в детстве начала бояться такого непонятного в жизни явления, т.е. смерти.
Я знала, что земля бывает очень сырая, когда идут дожди, бывает очень твердой, когда промерзает зимой. И вот, сильно боясь смерти, я не верила, что покойники все время лежат в могиле неподвижно. Я думала, что дедушка в могиле как-то по своему живет. Наверное, что-нибудь делает, как-то двигается под землей, где-то греется и даже ест что-нибудь. В этом последнем предположении я, маленькая, абсолютно не сомневалась, тем более что весной не только мы с мамой, но и наши соседи ходили на кладбище. Мы носили в тарелке сладкую рисовую кашу с изюмом, яйца, куличи и прочую снедь; все это мы ставили на могилу дедушки, сами ели и других угощали. И я думала, что дедушка вместе с нами, но так, чтобы я его не нашла, ест. Ведь домой мы приносили пустую посуду, пустую корзинку. Я, не зная о том, что мать на кладбище устраивала поминки по дедушке и угощала всех проходивших мимо нас, думала, что дедушка, по-прежнему оставаясь невидимым, забирал провизию в могилу. Но все же, несмотря на такое понимание и представление «жизни» дедушки в могиле, я не хотела попасть в могилу.
Болезнь, а затем смерть матери сильно потрясли меня не только потому, что я осталась без нее, но еще и потому, что мне было очень жалко маму и страшно за нее: ведь ее тоже положили в сырую и холодную землю. Пугало меня еще и то обстоятельство, что мать умерла во время голода, начавшегося на Украине в конце гражданской войны; мы очень голодали, следовательно, я ничего не могла понести на могилу мамы. К тому же я была еще не только маленькой, но и несамостоятельной: далеко одна я не ходила, да и не могла без посторонней помощи найти могилу мамы.
Пока я жила у родственников, никуда не уезжая из села, я уже чувствовала, что я подрастаю, крепну и кое в чем могу помогать тетям. За это я получаю пищу, — значит, когда-нибудь с чьей-либо помощью я пойду на могилу мамы весной, понесу ей такую провизию, какую мы вместе с ней носили дедушке. Однако этого ни разу не случилось, ибо мать умерла весной, когда еще был голод, а на следующую весну я находилась далеко от села, в городе, в школе слепых. Но я и там продолжала думать о матери, хотя в школе мне уже было не так плохо, ибо ко мне и чужие люди относились хорошо.
У меня были разные мысли о матери. Я ее по-прежнему любила и жалела особенно потому, что она лежит в могиле одна, без меня и думает, что я без нее живу хорошо. За это она, быть может, сердится на меня. От этих и подобных им мыслей я часто плакала, плакала даже тогда, когда мне было хорошо и не от чего было плакать. Но я думала, что надо плакать для того, чтобы мать об этом узнала и не сердилась на меня за то, что мне бывает очень весело и вообще хорошо.
Помнила я о матери и тогда, когда меня перевезли из школы слепых в другой город, в Харьков, в клинику слепоглухонемых детей. В этой клинике меня сразу окружили такой заботой, такой теплотой и вниманием, что все это вполне могло заменить утраченные заботы матери. Однако и в клинике я всегда помнила о ней, а когда наступала весна, я очень переживала, что живу так далеко от нашего села, не могу пойти на могилу матери, чтобы понести пищу, которую я в любое время могла бы получить в клинике и которой хватило бы для того, чтобы поделиться с матерью.