Шрифт:
Конечно, все это типично для всех, кто впервые влюбился, и, возможно, появится искушение отмахнуться от чувств Адольфа к Стефании, как от юношеского увлечения. Возможно, так оно и было с точки зрения на это самой Стефании. Но что касается Адольфа, его отношение к ней было больше, чем юношеское увлечение. Тот факт, что оно длилось более четырех лет и даже озаряло последующие годы лишений в Вене, показывает, что чувства Адольфа были глубокими и верными; это была настоящая любовь. Доказательством глубины его чувств является то, что на протяжении этих лет для Адольфа не существовали никакие другие женщины, кроме Стефании, – это так не похоже на обычную любовь мальчика, который всегда меняет объект обожания. Я не могу вспомнить, чтобы Адольф когда-нибудь думал о какой-то другой девушке. Для него Стефания была воплощением самой женственности. Позднее, в Вене, когда Люси Вайдт взволновала его в роли Эльзы в «Лоэнгрине», самой высшей похвалой, которой он мог наградить ее, было то, что она напомнила ему Стефанию. Внешне Стефания идеально подходила на роль Эльзы и других женских ролей в операх Вагнера, и мы провели много времени, размышляя над тем, есть ли у нее необходимый для этого голос и музыкальный талант. Адольф был склонен считать, что так оно и есть. Ее внешность валькирии никогда не переставала привлекать его и возбуждать в нем безграничное волнение. Он написал бесчисленное количество стихов о любви к Стефании. «Гимн возлюбленной» – так называлось одно из них, которое он прочитал из своего небольшого черного блокнота: Стефания, высокородная девица, одетая в темно-синее летящее бархатное платье, ехала на белом коне по цветущим лугам; распущенные волосы золотыми волнами падали ей на плечи; над ней было чистое весеннее небо; все излучало чистую радость. Я и сейчас вижу лицо Адольфа, горящее от лихорадочного, исступленного восторга, и слышу его голос, читающий эти стихи. Стефания настолько полно занимала его мысли, что все сказанное, сделанное или запланированное им на будущее вращалось вокруг нее. Притом что он все больше и больше отдалялся от дома, Стефания приобретала все большее влияние на моего друга, хотя он ни разу не сказал ей ни слова.
Мое представление обо всем этом было гораздо прозаичнее, и я очень хорошо помню наши частые споры на эту тему – а мои воспоминания об отношении Адольфа к Стефании особенно отчетливы. Обычно он утверждал, что, как только он встретил Стефанию, все теперь станет ясно и без слов. Для таких исключительных людей, как он и Стефания, по его словам, не было нужды в обычном словесном общении; необыкновенные люди поймут друг друга интуитивно. Какую бы тему мы ни обсуждали, Адольф всегда был уверен, что Стефания не только точно знала его мысли, но и с воодушевлением разделяла их. Если я осмеливался заметить, что он еще не говорил Стефании о них, и выражал свои сомнения в том, что она вообще может интересоваться такими вещами, он приходил в ярость и кричал мне: «Ты просто не понимаешь, потому что не можешь понять, что значит необыкновенная любовь». Дабы успокоить его, я спрашивал, может ли он передать Стефании знания о таких сложных проблемах одним только взглядом. Он отвечал: «Это возможно! Эти вещи нельзя объяснить. Что есть во мне, то есть и в Стефании». Конечно, я старался не заходить в этих деликатных вопросах слишком далеко. Но был рад, что Адольф так доверяет мне, ведь он ни с кем, даже со своей матерью, не разговаривал о Стефании.
Он ожидал, что Стефания ответит взаимностью на его любовь, предпочтя его другим. Долгое время он мирился с тем интересом, который она проявляла к другим молодым людям, особенно офицерам, потому что считал это чем-то вроде умышленного маневра для сокрытия ее собственных горячих чувств к нему. Но такое его отношение часто уступало приступам неистовой ревности; и тогда Адольф приходил в отчаяние, когда Стефания не обращала внимания на бледного молодого человека, который ждал ее, и вместо него концентрировала свое внимание на молодом лейтенанте, который ее сопровождал. И в самом деле, почему веселая молодая девушка должна была удовлетворяться жаждущими взглядами тайного поклонника, тогда как другие выражали свое восхищение гораздо более изящно? Но я, разумеется, никогда не осмелился бы озвучить такую мысль в присутствии Адольфа.
Однажды он спросил меня: «Что мне делать?» Он никогда раньше не спрашивал у меня совета, и я был чрезвычайно горд, что он сделал это. Наконец, для разнообразия я мог почувствовать свое превосходство. «Это совсем просто, – объяснил я. – Ты подходишь к двум дамам, снимаешь шляпу, представляешься ее матери, назвав ей свое имя, и спрашиваешь разрешения обратиться к ее дочери и сопровождать их».
Адольф с сомнением посмотрел на меня и некоторое время обдумывал мое предложение. Однако, наконец, отверг его. «А что я скажу, если ее мать захочет узнать, чем я занимаюсь? В конце концов, я должен прямо назвать свою профессию; было бы лучше всего прибавить ее к моему имени – «Адольф Гитлер, художник» или что-то вроде этого. Но я еще не стал художником, я не могу представляться так, пока им не стану. Для матери профессия даже больше важна, чем имя».
Я долгое время думал, что Адольф был просто слишком робок, чтобы подойти к Стефании. И все же не робость удерживала его. Его понятия о взаимоотношении полов уже тогда были так высоки, что обычный способ знакомства с девушкой ему казался недостойным. Ввиду того что он был противником флирта в любой форме, он был убежден, что у Стефании нет другого желания, кроме как ждать, пока он подойдет и попросит ее выйти за него замуж. Я совсем не разделял это убеждение, но Адольф – как он обычно поступал со всеми проблемами, которые его волновали, – уже составил тщательно продуманный план. И этой незнакомой девушке, которая ни разу не обменялась с ним ни единым словом, удалось то, что не удавалось ни его отцу, ни школе, ни даже его матери: он составил четкую программу на будущее, которая должна была дать ему возможность – через четыре года – просить руки Стефании.
Мы обсуждали эту трудную проблему часами, в результате чего Адольф поручил мне собирать дополнительные сведения о Стефании.
В Музыкальном обществе был виолончелист, которого я время от времени видел разговаривающим с братом Стефании. От него я узнал, что отец Стефании, высокопоставленный правительственный чиновник, умер несколько лет назад. У ее матери был удобный дом, и она получала пенсию как вдова; на эти средства она давала своим двоим детям самое лучшее образование. Стефания посещала среднюю школу для девочек и уже была зачислена в высшее учебное заведение. У нее было огромное количество поклонников – ничего удивительного, ведь она была так красива. Она очень любила танцевать и в предыдущую зиму ходила с матерью на все большие балы в городе. Виолончелист добавил, что, насколько ему известно, она не помолвлена.
Адольф был чрезвычайно доволен результатами моего расследования – то, что она не помолвлена, он, во всяком случае, считал гарантированным. Был только один момент в моем отчете, который сильно обеспокоил его: Стефания танцевала, и, по уверению виолончелиста, танцевала очень хорошо, и ей это нравилось. Это совсем не вписывалось в образ Стефании, созданный Адольфом. Валькирия, вальсирующая в бальном зале в объятиях какого-нибудь болвана-лейтенанта, – это была для него слишком ужасная картина.
Откуда взялась эта странная, почти аскетическая черта характера, которая заставляла его отвергать все удовольствия юности? В конце концов, отец Адольфа был человеком, который наслаждался жизнью и который, будучи таможенным чиновником приятной наружности, безусловно, вскружил не одну девичью голову. Почему Адольф был совсем другим? Ведь он был весьма презентабельным молодым человеком хорошего телосложения, стройным, а несколько суровые и преувеличенно серьезные черты его лица оживляли необыкновенные глаза, блеск которых заставлял забывать о болезненной бледности. И тем не менее танцы были противны его натуре так же, как курение или распитие пива в баре. Эти вещи просто не существовали для него, хотя никто, даже мать, не поддерживал его в таком отношении к ним.