Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
— Почему не дают свиданий? — упрямо спросил Гвидон. — Я отец. Мне её недееспособность без разницы. Я дочь свою видеть желаю.
— Это невозможно, — пояснил Глеб Иванович, — она в буйном отделении. Бросается на людей. Была, кстати, попытка суицида, еле откачали дочь вашу. Сейчас она на прописанной терапии. И потом… ей волноваться не показано. Она на девятом месяце. Беременная она.
Гвидон опешил.
— Что? Беременна? Моя дочь?
— И ей рожать, заметьте, — жёстко ответил Чапайкин, — а такая встреча может привести к самому непредсказуемому результату.
Гвидон побледнел и какое-то время сидел молча.
— А когда её вылечат? — спросил он после паузы. — И что будет потом? И как с ребёнком? Куда его? Кому?
— Вот, — разведя руками, согласно кивнул Чапайкин, — это постановка верная. Смотрите сюда. Если она излечивается и врачебный консилиум подтверждает полную её вменяемость и дееспособность, то тогда правоохранительные органы возбуждают против неё уголовное дело, по ряду статей. Причём сразу. Как то: нарушение общественного порядка, антисоветская деятельность и пропаганда, призыв к свержению существующей власти, оказание сопротивления при аресте представителям органов правопорядка. Ну и паровозиком что-то пришьётся, уж извините за эту некрасивую правду. А это срок, сами понимаете. Теперь другое. Если она ещё в стадии, так сказать, по пути к излечению, то вариантов два. Первый — ребёнок пока остаётся при ней, ну там кормить его и прочее. И это — неопределённое время. Но при её неустойчивости он подвергается опасности, сами понимаете. И второе. Ребенка забирают ближайшие родственники, оформляя опекунство до момента выхода матери из стен заведения, лечебного или исправительного. И он, то есть ваш внук или внучка, живут с вами. Под вашей опекой. — Он снова развёл руками и выжидательно приподнял подбородок, намекая, что готов выслушать ответ. Но, подумав, добавил: — И ещё. Если мы дадим вам возможность с ней пообщаться, то, возможно, возникнет и третий вариант. Как мне кажется, лучший для всех. И прежде всего для неё самой. — Гвидон поднял глаза. Он внимательно слушал. — Поговорите с ней. Как отец. Как фронтовик, в конце концов. Как заслуженный скульптор, как автор мемориала «Дети войны».
— Это памятник, не мемориал, — поправил его Гвидон.
— Хорошо, памятника. Виноват, — поправился Глеб Иванович. — Так вот. Посоветуйте ей, по-отцовски, посотрудничать со следствием, которое рано или поздно всё равно продолжится, поверьте. Такие дела просто так не оставляют, так уж заведено, да вы и сами в курсе, разве не так? — Гвидон пасмурно кивнул, соглашаясь. — Скажете ей, что, мол, лучше, дочка, ответить на вопросы, дать полную картину своих контактов, кто, с кем, какие намерения, планы, так сказать. И зачтётся. Потом… — он в задумчивости пожевал губами, — потом, думаю, год-два колонии: поселения, не больше. Это, считайте, ничего. Вообще. По сути, несколько ограниченная свобода. И посильный труд. А там, глядишь, и УДО подоспеет, условно-досрочное освобождение, в связи с малолетним ребёнком. И пошла домой, к родителям, точнее к отчиму, в отчий дом. — Он глянул на скульптора и по-доброму улыбнулся. — Как вам такой расклад? Годится? Лучше, чем психушка да зона?
— Я готов с ней поговорить, — не задумываясь, ответил Гвидон. — Когда?
— Да хоть… да хоть завтра, — снова развёл руками генерал, — я дам команду, и для вас всё организуют. Позвоните с утра по этому телефону, вам подскажут, куда и как, — он поднялся и протянул Иконникову руку. — Всего наилучшего, Гвидон Матвеевич. Надеюсь, это была последняя глупость, которую совершила ваша Наталья. И давайте будем надеяться на лучшее. Вместе. Договорились?
— Спасибо… — пробормотал совершенно сбитый с толку Гвидон. — Спасибо, Глеб Иванович.
О встрече с отцом больную Иконникову не поставили в известность заранее. Просто надели халат поновей и размером побольше, чтобы хватило запахнуть надувшийся живот, и завели в комнату свиданий, с наблюдательным проёмом по центру двери. Там уже сидел на стуле Гвидон. Они обнялись и долго стояли так, прижавшись, зная, что за ними следят, но это не имело значения. Гвидон не сдержался и заплакал; слёзы полились сразу, как только она вошла, вернее, когда её ввели и, предупредив про пятнадцать разрешённых минут, захлопнули оббитую железом дверь, чтобы продолжать вести наблюдение через застеклённый проём.
— Доченька моя… Доча…
— Папочка… Папа…
Потом, когда они разорвали руки и сели за стол, друг против друга, то ещё с пару минут просто сидели молча, каждый впитывая глазами родное лицо.
— Зачем? — прошептал Гвидон. — Зачем, доча?
— Не будем об этом, пап, ладно? Давай не будем.
— Надо согласиться с ними, доча, — он умоляюще посмотрел на неё, — я был там, у Чапайкина. Они, если всё сделаешь, как просят, готовы простить. Годик получится или около того. На щадящих условиях. Я очень тебя прошу. Все мы просим. И ребёночка нам разрешат забрать, под семейный присмотр.
— Это не мой ребёнок, папа. Они меня изнасиловали, их санитары. Я его не хочу. Родится — пусть забирают и воспитывают сами. Это их ребёнок. Этих сволочей. Я как подумаю только, что он будет расти… и я буду смотреть в его лицо… и видеть… эти лица… этих проклятых… кого-то из них… нет, не могу… Не могу я! — Отец слушал молча. Лишь отчётливо вздрагивало левое веко, отсчитывая неровные секунды в такт неритмично бьющемуся сердцу: бум… бум-бум… бум… — А сказать мне им всё равно нечего. Сама решила, сама пошла. Это и есть единственная правда. Другой не было и нет. Поверь мне, папа.
— Это твой ребёнок… — Он взял её за руку и бросил взгляд через плечо. Там, в дверном окне, за ними наблюдали неотрывно. — Он твой, а не их. И мы его заберём и воспитаем. И будем счастливы. Все вместе. Как всегда было. Раньше.
Ницца помолчала. Затем сказала:
— Понимаешь, пап, я бы, возможно, так поступила, если бы они не засунули меня сюда. Здесь я много чего поняла про них. Такого, чего раньше не понимала. И переступить через это уже не смогу. Они меня отравили. Посадили на психушную свою иглу. Иногда мне кажется, что я уже не могу без ненависти. К ним ко всем. Как будто мне не хватает воздуха. И словно мне кто-то насильно запирает мозг. А я не хочу жить в запертом состоянии. Мне эта ненависть к этим гадам, как ни странно, помогает держаться. Смысл как будто обретается новый. А иначе — труба. Пустота. Пропасть. Ты понимаешь меня, пап?