Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
Она протянула руку и положила ладонь на его кисть. И он увидел три неровно затянувшихся рубца на её запястье. Она заметила его взгляд и натянула край халатного рукава так, чтобы прикрыть их. И тогда снова он заплакал. Потому что понял, что не добьётся того, чего хотел добиться. Поздно. Упустил. Когда? Как? На этот вопрос он ответ дать себе уже не мог. А она спросила, спокойно, твёрдо глядя ему в глаза:
— Папа, Сева что, смотался? Только не юли, говори как есть. Да или нет?
— Да… — Гвидон утёр глаза тыльной стороной ладони и шмыгнул носом. Сейчас он казался ей старше своих сорока пяти. Много старше. — Тебя все любят… Все. Прис, Триша, бабушка, Джон, Параша, — он помолчал и добавил: — Юлик… Какой-то Роберт ещё звонил. В Кривоарбатский. Спрашивал, не знает ли бабушка, как у тебя дела. Кто это, Ниццуль?
— Так… — ответила она довольно равнодушно и пожала плечами. — Знакомый один. Не бери в голову.
В этот момент дверь распахнулась. За ней пришли.
— Время, — строгим голосом сообщил санитар и добавил по-военному: — Прощайтесь.
Они поднялись и снова приникли друг к другу.
— П-пожалуйста, милая, пож-жалуйста, — прошептал он ей на ухо, чуть заикаясь от волнения.
Она не ответила. Оторвала руки и, не оборачиваясь, вышла из комнаты, поддерживая живот…
Рожать её увезли через неделю после встречи с отцом, по «Скорой», в роддом, расположенный по соседству с Седьмой, под присмотром двух санитарок. Там поместили в отдельную послеродовую палату. Предродовой не понадобилось, поскольку рожать пришлось прямо с колёс. Мальчик, сморщенный и черноволосый, со скульптурно вылепленным личиком, орал громко и натужно, словно хотел как можно скорей попасть обратно, в привычную теплоту и уют материнского лона. Ребёнка поднесли к её лицу, порадоваться. Ницца скосила глаза, отметила про себя, что — мальчик, и отвернула голову, прикрыв веки. На ножки не взглянула, так что по искривлённому пальчику на каждой стопе не заметила. Да и не хотела ничего видеть.
Там её продержали ещё трое суток, потом вернули в палату для буйных, в Седьмую — продолжать лечение и сцеживать ненужное молоко. Отравленное, как она предположила, психотропными инъекциями. Чертовыми нейролептиками. Ребёнка больше не видела. К тому времени, на четвёртые после родов сутки, он уже кричал и требовал молока совсем в другом месте — в доме скульптора Гвидона Матвеевича Иконникова и его жены Присциллы Иконниковой-Харпер, в подмосковной деревне Жижа. В свидетельстве о рождении на месте отца был проставлен прочерк. В графу «имя» записали «Иван». В честь неизвестного отца Ниццы, Ивана. А заодно — приёмного деда, Джона. По-русски тот же Иван. Отчество, с учетом затянувшейся традиции, также сложным не получилось: «Иванович». Иконников Иван Иванович, русский, тысяча девятьсот шестьдесят девятого года рождения. Так решили Гвидон и Прис. Оформить опеку над новорождённым, как и обещал, разрешил Чапайкин. Жаль, сказал, что вы не нашли с вашей дочерью общего языка, но, думая об интересах ребёнка, нахожу, что лучший вариант — это назначение опекунами. А ей не завидую, скоро теперь не встретитесь, занимайтесь своей жизнью лучше, чтобы из мальца вашего похожий на неё не вырос.
После высокого вмешательства вопрос с опекунством решился за пару дней. В итоге так и не понял Гвидон, сволочь этот генерал Чапайкин или не совсем, урод, как все они, или не полный. Играет он с ними или советует? Или на самом деле другого теста чекистский генерал. С одной стороны, всё же гэбэшник прожжённый, людоед в погонах, начальник всех негодяев в этой стране, включая тех, что насиловали его девочку. Пускай даже не по его ведомству. С другой — нормальный мужик, с рассудком и здравым разговором. И даже совестью пахнуло слегка, участливостью, уважительностью, намёком на что-то человеческое. Или так их в академиях учат специальных? Чтобы всё с подходом.
Впрочем, воспоминания о Чапайкине с его благочестивыми уговорами постепенно стали забываться, а со временем сделались ещё и бессмысленными, бесформенными и бесполезными. Нужно было жить дальше. Ради внука Ваньки. И молиться, чтобы Ниццу выпустили как можно раньше. Но от них с Приской это уже не зависело.
Ваньку, как только завершилась непродолжительная бюрократия, сразу же перевезли в Жижу. К этому дню там уже всё было подготовлено для жизни семьи в обновлённом составе. Кроватку купили и поставили в своей спальне, супружеской, на втором этаже, рядом с Ниццыной комнатой, в которую перебралась Параша, на грудной период, самый тяжёлый, в помощь неопытной Прис. Так решили сёстры, договорившись, что при необходимости Параша будет приглядывать за маленькой Норой, которой к тому времени исполнилось полтора года. Короче говоря, поделили безотказную Прасковью на два дома, чему она радовалась необыкновенно: и тут поживёт, и там поспособствует, и все ей родные и душевные, и все они «спасибо» ей да «пожалуйста» без устали повторяют, и угощенья там и тут не переводятся, и грязи от всех от них мало совсем, и детки оба славные да ненаглядные, что Тришкина, что Ниццына. То бишь Прискина теперь. Только вот что Миры больше нет на белом свете, Борисовны, ужас как огорчительно, да Гвидон с Юликом никак не заладят, какой год уже, страшно подумать.
Такое житьё, организованное родственными семьями по совместному воспитанию наследников двух фамилий, разделённых глиняным оврагом, продолжалось вплоть до тысяча девятьсот семьдесят второго года, когда произошли события, в немалой степени повлиявшие на весь ход дальнейшей жизни. Началось всё с того же Глеба Ивановича. В немилость попал генерал к самому высокому начальству. Важное дело профукал, связанное с рецидивистом Стефаном Томским и его валютным арсеналом. На международный скандал налетел, который сам же, можно сказать, и спровоцировал, своими же собственными руками. Противник оказался и ушлей, и умней, нежели вся его генеральская, чекистская прелюдия. Непревзойдённым оказался аналитиком, редким обладал сочетанием природного ума и негодяйского дара. Поперхнуться вынудил. На самом себе споткнуться. И набить кровавую шишку. Вывод был сделан наверху суровый и скорый — пенсия, самая обычная, по возрасту, без льгот и учёта заслуг. Словно, подумал, тряпку половую отжали и отшвырнули в сторону, не расстелив как следует, а так… догнивать бросили в непотребности и непригляде. Последние дни, пока дела передавал, досиживал в кабинете наедине со смолкнувшим враз телефоном и заметно обнаглевшим адъютантом в приёмной. И подумал тогда Глеб Иванович, пораскинув мозгами, чего б такого он хорошего мог успеть за оставшиеся дни осуществить, используя остатки власти. Или, наоборот, нехорошего. Но так, чтобы запомнили надолго. Думал, но так ничего существенного не надумал. Гадость не созревала, месть не складывалась. Разве что адъютанта сумел перевести подальше от Москвы, без повышения, чтоб не слишком злорадство демонстрировал, сучий потрох. Сам приказ подписал на перевод, а козла этого заставил приказ этот на себя же печатать. Собственно, и всё. На этом злые дела закончились. Добрые тоже не очень придумывались. Перебрал мысленно последние годы, но так ничего значимого, где бы мог последнее непокорство проявить, не вспомнил. А на следующее утро, за неделю до того, как покинуть кабинет в Лубянском проезде, вспомнил. Если б он, генерал херов, жалость бы проявил к девочке этой, к умненькой, ещё тогда, в августе шестьдесят восьмого. Да, умненькой, только сильно упрямой и, как выяснилось, с принципами дружит. Если б не попёр на неё, чтобы жопу себе прикрыть, а наоборот, умял бы дело, спустил на тормозах, подсказал бы, как повинную написать для отмазки да свести всё к лёгкой хулиганке. Там уж и так семеро «сидячих» пострадали; так те хоть в возрасте, зрелыми на площадь шли, ко всему готовые. А дурочку эту неразумную, хоть по-своему и правую, паровозом цеплять — последнее дело.
Этим же утром вызвал машину и напрямик, без звонка, двинул в Седьмую, по месту «буйного» отбывания Н. И. Иконниковой. Там всполошились — как так, товарищ генерал-лейтенант, чего ж не предупредили, мы б больную приготовили для встречи, для разговора с вами, меры нужные б приняли, усилительного характера, чтобы исключить непредсказуемую реакцию в ходе контакта.
— Рот захлопни, — коротко бросил он Велиховой, хорошо понимая, с кем имеет дело. Но теперь это не имело значения. Он хотел расквитаться с самим собой. — Просто приведи и исчезни. Ясно тебе?
Та растерянно кивнула и послушно исчезла. Через полминуты к нему доставили Ниццу. Чапайкин мотнул головой на конвоиров, не глядя, мол, пошли вон отсюда, надо будет, позову, и кивнул девушке на табурет, садись, чего стоишь, мол. Иконникова села. Для чего её привели к гэбэшному генералу, не хотела даже задумываться. Продолжала всю эту гвардию откровенно ненавидеть. Хорошего ждать от них по-любому не приходилось, ну, а хуже, чем есть, всё равно уже быть не могло.
— Вот что, девочка… — Глеб Иванович смотрел на неё спокойными усталыми глазами, и Ницца догадалась, что визит этот не случаен. Что-то должно было произойти. С ней. Только что — не знала. — Я хочу задать тебе только один вопрос. Потом мы расстанемся. Думаю, навсегда. Но ответь честно. Так, как ответила бы отцу. Гвидону Матвеевичу. — Ницца собралась сказать в ответ, что плохо представляет себе чина ГБ на месте её отца, но почему-то промолчала. Ждала… — Так вот. Я хочу знать. Если ты завтра, допустим, окажешься на свободе, без поражений в правах и всяких ненужных последствий, то как ты в дальнейшем предполагаешь жить? Как раньше жила — «узником совести»? С лозунгами, выходками, призывами, разоблачениями несуществующих преступлений и перепечаткой по ночам «Хроники текущих событий»? Или как все нормальные люди — учиться, трудиться, отдыхать и не заниматься всякой чушью? — Он привычно пожевал губами. — Во многом твой ответ сейчас определит твою судьбу. Именно сейчас, поверь мне. Такой уж сложился специфический момент.