Шрифт:
– Кто же это такой наш дорогой гость? – спросил он ее, набивая свой широкий рот ароматическим патефуа.
– Мой сосед, – сказала она, показывая на меня.
– Я думаю, вам было очень приятно в таком милом обществе? – сказал хозяин иронически.
– Больше, нежели приятно, – весело! – сказал я.
– Правда, вы художник, это в вашем вкусе, – проговорил он, гложа кость.
Я не нашел нужным подтверждать его справедливое замечание, и тишина снова воцарилась.
Прекрасная хозяйка растерялась и не находила слов для своих мрачных гостей. Как голодные собаки, они молча грызли кости и запивали каким-то вином. Гости торопились и давилися костями. Им было недосуг. Изумленная и оскорбленная хозяйка, как овечка кроткая, робко поглядывала на своих волков-гостей и не знала, чему приписать эту мрачную торопливость. После жаркого картежники выпили по стакану шампанского, налили по другому, переглянулись меж собой, встали из-за стола, молча поклонились хозяйке и вышли в кабинет вместе с хозяином и со стаканами в руках.
– А пирожное! а яблука! – сказала смущенная хозяйка.
– Пришли нам в кабинет, – говорил ротмистр, возвращаясь, и, оскаля свои белые большие зубы, прибавил, протягивая жене руку: – Подай мне на счастье свою руку.
Она молча подала ему руку и вскрикнула от нелицемерного пожатия. А он как ни в чем не бывало повернулся и вышел из залы.
Как беломраморная надгробная статуя, опустила она свою прекрасную голову на высокую грудь и неподвижно, молча сидела оскорбленная, моя прекрасная Елена. Я смотрел на нее, прекрасную, поруганную, и с замиранием сердца чего-то ожидал. Она тяжело вздохнула, грустно улыбнулась, взглянула мне в глаза и едва слышно прошептала: «Весилля!» И, как жемчуг, крупные блестящие слезы полилися из-под ее длинных опущенных ресниц.
Панна Дорота смотрела на нее и молчала. Я тоже не мог выговорить ни слова. А она плакала, тихо и горько плакала. Я дыханием не смел нарушить тишины. Тишины, во время которой на алтарь семейного счастья приносилась великая таинственная жертва. Она, простая, бедная крестьянка, она, пламенная, непорочная, любящая и так грубо оскорбленная, – она глубоко и в первый раз в жизни почувствовала эту ядовитую горечь оскорбления. И заплакала не как обыкновенная женщина, но как женщина возвышенная, глубоко сознающая собственное и вообще женское достоинство. Горе тебе, едва распустившаяся лилия Эдема! Тебя сорвала буря жизни и бросила под ногу человеку грубому, сластолюбну холодному. Теперь только ты узнала настоящее горе. И, как над дорогим сердцу покойником, ты заплакала над своим умершим счастием.
– От вам и весилля! – сказала она, улыбаясь и утирая слезы. – Я думала, что не буду сегодня плакать, да и заплакала. А вы, моя милая панно Дорото, – продолжала она дрожащим голосом, – что же вы не плачете? Вы моя мать, вы меня замуж снаряжаете. – И она снова зарыдала.
Панна Дорота посмотрела на нее пристально и принялася чистить яблоко. Я понимал настоящую причину ее слез и, как мог, растолковал ей, что значит картежник. Она поняла меня и непритворно успокоилась. А вскоре до того развеселилась, что налила себе, мне и панне Дороте в бокалы шампанского.
– За здоровье вашего брата! – сказал я, подымая бокал. Она медленно, сердечно, нежно посмотрела мне в глаза, молча подала мне руку, мы чокнулись и дружно выпили вино.
– Гелено, сваволишь! – проворчала панна Дорота.
А Гелена вместо ответа вполголоса запела:
Упылася яНе за ваши яВ мене курка несласяЯ за яйця впыласяИ, кончивши куплет, наклонилась к своей старой ворчунье, крепко поцаловала ее в нахмуренный лоб.
– Сваволишь, Гелено! – повторила панна Дорота, и мы встали из-за стола.
– Что же нам теперь делать? – сказала хозяйка, опускаясь на оттоман.
– Спать, – сказал я добросовестно.
– Я спать не хочу. Я теперь бы танцовала, до самого утра танцовала бы, – говорила она, смеясь и лукаво поглядывая на панну Дороту.
– За чем же дело стало? – сказал я. – Пойдем опять в павильон, я буду вертеть шарманку, а вы танцуйте с панной Доротой.
– Нет, не так, мы панну Дороту заставим играть, а с вами будем танцовать. Мамуню моя! – прибавила она, нежно целуя свою дуэнью. – Пойдем в павильон.
– Сваволишь, Гелено! – проворчала невозмутимая старуха и отрицательно кивнула головой.
– А я вам не буду читать «Остапа» и «Ульяну», когда вы ляжете спать. Я ей каждую ночь читаю, – продолжала она, обращаясь ко мне, – а она один час не хочет для меня повертеть шарманку. Ей-богу, читать не буду! А завтра и цветы не полью до восхода солнца. Пускай вянут! Вам же хуже будет. Придется другие садить. А я и другие не полью. Пойдем же, моя мамусенько, хоть на один часочек! – И она нежно прижалась к панне Дороте.
– Сваволишь, Гелено! – проговорила та своим деревянным голосом. Гелена задумалась на минуту и потом сказала, обращаясь к своей дуэне:
– Пойдем лучше спать. Я вас раздену, моя мамочко, накрою вас и буду вам читать, до самого утра буду вам читать.
– Желаю вам короткой ночи, – сказал я, кланяясь.
– Подождите, я вас проведу до швейцара, а то вы заблудите в нашем Вавилоне, и передам вас на руки старому Прохору, – говорила она, вставая и охорашиваясь.
Я не отнекивался от этой милой услуги и вслед за хозяйкой вышел в одну из четырех дверей. Пройдя узкий коридор и известную уже читателю красную комнату, мы вышли опять в коридор и очутились у выхода на двор. Она постучала в дверь. И вместо колоссального швейцара явился маленький жиденький старичок с фонарем в руке.