Шрифт:
Некоторые активисты говорят с заключенными на жаргоне тюремной бюрократии и раздражают всех своим энтузиазмом. В группе «Анонимные алкоголики» Фишкиллской тюрьмы был ведущий по имени Питер, который то и дело разражался трескучими сентенциями по поводу полного отказа от спиртного, который он, куратор группы, уже решительно осуществил. И теперь считает своим долгом, вернее даже сказать, миссией разъяснить невежественным алкоголикам всю жизненную необходимость такого шага и т. д., и т. п. Я старался воспринимать Питера стоически и попросту отсиживался поодаль с книжкой небольшого формата. Мой приятель-грузин, также посещавший «Анонимных алкоголиков», обладал более горячим темпераментом и не мог, по его словам, «терпеть это мудозвонство». Понимая, что пререкаться с Питером опасно (может ведь и настучать), он избрал другой метод — постоянно прерывал ведущего такими репликами: «Слушайте Питера! Он правду говорит!» или: «Слушайте Питера! Он мудрый человек!» Упоенный своим красноречием, активист даже не чувствовал иронии. Грузин неизменно произносил его имя со звонким «д» вместо глухого «т». Должно быть, сказывался акцент.
На острове Райкерс, помимо основного контингента — подследственных, были и те, кто отбывал там весь свой срок. По закону осужденных на год и менее за пределы города Нью-Йорк не вывозят. Сидят эти арестанты в отдельном корпусе и с подследственными не пересекаются. Исключение составляют только общие поездки в суд — никогда не знаешь, с кем тебя сведет судьба.
— Тебе сколько дали?
Я вздрогнул и обернулся. За окнами тюремного автобуса проплывали городские фонари: мы возвращались на остров Райкерс.
— Максимум 10, - нехотя ответил я соседу. — Тяжкие телесные.
— Первый раз сидишь? — деловито осведомился негр средних лет, потрепанный жизнью, без передних зубов и со шрамом на шее.
Я кивнул.
— Значит, можешь получить досрочку через 40 месяцев. Это еще ничего, могло быть хуже. По твоей статье, братец, верхняя планка — 15, то есть досрочка через 5. А если повторно проходишь, через 7 с половиной.
— Ты, я смотрю, хорошо законы знаешь, — заметил я.
— А то?! Всю жизнь, братец, от срока до срока. Но я больше по мелочам — 6 месяцев, 8 месяцев… Сейчас вот год схватил. У меня ведь, братец, дома нету, — продолжал словоохотливый негр, — и жил я, значит, в брошенном здании в Бронксе. Но не один жил, конечно, — ребята там в подвале крэком промышляли, ну, и прочие дела. Раз прихожу вечером к себе — в здании полиция. «А, — говорят, — старый знакомый!» Они ж меня и раньше брали. Хвать мою сумку, а там у меня, братец, лежит втулка от колеса. «Это что?» — спрашивают. Я им объясняю: «В здании, мол, рамы всякие остались, чистый алюминий — хочу их, значит, этой втулкой отколупать и сдать в утиль». Полицейский говорит: «Понятно. Я про этот утиль с восемьдесят четвертого года от тебя слышу. В общем, так. Или ты нам Рассказываешь, кто тут в подвале держал точку, или оформляем тебе втулку как инструменты взломщика». Ну, я же не крыса, мне с этими ребятами жить потом. Я прикинул: не больше года за ту втулку. А в тюрьме, братец, тоже посидеть иногда нужно. Жаль только, на Райкерс отправили. Я-то думал, в Бронксе перекантуюсь. Тут любой пацан, чуть что, сразу за нож. Ну, ничего, я здесь вообще-то только сплю, а днем на работу вывозят. На кладбище.
— Ты что, шутишь, что ли?
— Ну, ты же не знаешь, из следственного блока туда не берут. Кладбище, братец, в Квинсе, для бедных людей. Если кто, значит, скончался, семьи нет, на похороны денег нет — его город за свой счет хоронит. Кладут в ящик, на ящике номер пишут и закапывают по восемь-десять покойников в одной могиле. Мы и закапываем. А бывает, что и обратно достаем.
— То есть как? — не понял я.
— Ну так: несколько месяцев проходит — родственники объявляются. Хотят, значит, на нормальном кладбище похоронить. Ну, начальство проверяет — где могила, какой номер ящика. Дают нам лопаты, ну, и рукавицы, конечно, брезентовые. Ящики-то друг на друге стоят, а начнешь вынимать — разваливаются, покойники выпадают.
Рассказ его напомнил мне о Кате Ш. Это была моя знакомая в Нью-Йорке, тоже москвичка, приехавшая в поисках счастья. Работала она то нянькой у чьих-то детей, то уборщицей, то продавщицей в брайтоновской лавке (да еще, кажется, с условием сверхурочно «давать любовь» одесситу-хозяину). Уже в тюрьме я узнал, что Катю сбила машина. Сбережений у нее почти никаких не было, и соседки по квартире, поплакав, отдали ее тело городским властям. Теперь я мог бы написать ее родным о яме для бедняков, о похоронной команде, что разыскивает дорогие еще кому-то останки. Но куда писать, я не знал.
Яко разбойника мя приими…
Двенадцать человек в первом ряду католической часовни по знаку падре принялись развязывать ботинки и снимать носки. Появился священник, одетый в фиолетовые ризы; в руках его были таз и кувшин. Раздались медленные, странные звуки электрического пианино. Священник опустился на колени и наклонил кувшин, осторожно омывая ноги первого из сидящих. Он продвигался вдоль ряда, и из переполненного зала с необычайным умиротворением на него смотрели десятки глаз. Это была католическая служба Страстного Четверга, в память об омовении Иисусом ног учеников во время Тайной Вечери. Происходило все это в Ривервью, тюрьме усиленного режима у канадской границы.
В тюрьме многие обращаются к вере. Люди более циничные объясняют это выражением «foxhole praying» — окопная молитва. Однако нельзя сказать, чтобы в Боге искали прибежища лишь на грани отчаяния, в отсутствии каких-либо земных надежд. Никакой закономерности здесь нет. Многие латиноамериканцы с небольшими сроками, приходя в часовню, стоят на коленях перед гипсовой статуей Пречистой Девы, со слезами на глазах, перебирая цветные четки. Я хорошо помню и худое, изможденное лицо заключенного по имени Анатолий. Этот бывший ленинградский экономист зарезал родителей жены — в пьяном угаре, доведенный до отчаяния эмигрантскими неудачами и упреками в никчемности. Анатолию дали 50 лет. У него был глуховатый голос, страшный и спокойный: «В Бога я не верю, нет. Я только поскорее хочу исчезнуть с лица земли…»
В нью-йоркских тюрьмах я слышал гораздо больше споров о религии, чем в Колумбийском университете или в американском светском обществе, где подобные дискуссии чуть ли не табу: «это может причинить кому-то дискомфорт». Наверное, у каждого второго заключенного есть Библия или Коран. Вокруг американской пенитенциарной системы существуют десятки миссионерских организаций. Наиболее активны, конечно, протестанты. Иногда их миссионеров в строгих костюмах и галстуках можно увидеть в зале свиданий по обеим сторонам какого-нибудь здоровенного негра в тюремной униформе, которому они втолковывают что-то из Священного Писания. По понятным причинам заключенные любят миссионеров-женщин. Наблюдать за такими встречами трогательно и забавно: налицо различие интересов сторон. Впрочем, в одном известном мне случае дело кончилось настоящим романом между молодым заключенным-негром и протестантской миссионеркой — белой женщиной из Калифорнии, сорока с лишним лет, со взрослыми детьми. Мне не удалось узнать, сдержал ли он свое обещание стать по выходе протестантским пастором. Да это и не имело значения.