Ницше Фридрих
Шрифт:
Была сделана недостойная попытка — рассматривать Вагнера и Шопенгауэра как типы умственно ненормальных людей{47}; в интересах уяснения вопроса было бы несравненно важнее, если б с научной точностью определили тот тип декаданса, к которому принадлежат они оба.
Генрик Ибсен{48} стал мне отчётливо понятен. При всём своём здоровом идеализме и «воле к истине» он не осмелился сбросить с себя оковы того морального иллюзионизма, который говорит «свобода» и не хочет признаться себе в том, что такое свобода. Ступени в метаморфозе «воли к власти» со стороны тех, кто лишён её:
— на первой требуют справедливости от тех, в чьих руках власть;
— на второй говорят «свобода», т. е. хотят «отделаться» от тех, в чьих руках власть;
— на третьей говорят «равные права», т. е. хотят, пока сами ещё не получили перевеса, воспрепятствовать и другим соискателям расти в могуществе.
Упадок протестантизма: теоретически и исторически он оценён как нечто половинчатое. Фактический перевес католицизма; чувство протестантизма настолько угасло, что сильнейшие антипротестантские движения не ощущаются более как таковые (пример: вагнеровский Парсифаль{49}). Вся высшая духовность во Франции католична по инстинкту; Бисмарк понял, что протестантизма вообще уже более нет.
Протестантизм — это умственно нечистоплотная и скучная форма декаданса, в которой христианство сумело сберечь себя до наших дней на жалком Севере. Для познания представляет интерес как нечто половинчатое и разносоставное, поскольку объединяет в одних и тех же головах восприятия различного порядка и происхождения.
Во что обратил немецкий дух христианство! И, возвращаясь к протестантизму: сколько пива в протестантском христианстве! Мыслима ли более духовно затхлая, более ленивая, развалистая форма христианской веры, чем верования среднего немецкого протестанта? Это назову я воистину скромным христианством! Гомеопатией{50} христианства назову я это! — Мне напоминают о том, что в наше время существует и нескромный протестантизм, — протестантизм придворного проповедника и антисемитских спекулянтов, — но никто ещё не утверждал реальность того, чтобы какой-нибудь «дух» «носился» над этими водами{51}... Это просто более непристойная форма христианства — а вовсе не более разумная...
Прогресс. — Не надо впадать в ошибку! Время бежит вперёд, — а нам бы хотелось верить, что и всё, что в нём, бежит также вперёд, что развитие есть развитие поступательное... Такова видимость, соблазняющая даже самых рассудительных. Но девятнадцатое столетие не есть движение вперёд по сравнению с шестнадцатым; и немецкий дух в 1888 году есть шаг назад по сравнению с немецким духом в 1788-м{52}. «Человечество» не движется вперёд, его и самого-то не существует. В общем аспекте оно напоминает огромную экспериментальную лабораторию, где кое-что, рассыпанное на протяжении всех времён и эпох, удаётся, и несказанно многое не удаётся, где нет никакого порядка, логики, связи и обязательности. Как можно не усмотреть, что возникновение христианства есть декадентское движение?.. Что немецкая Реформация есть вторичное появление в усиленной форме христианского варварства?.. Что революция разрушила инстинкт, влёкший к великой организации общества?.. Человек не есть шаг вперёд по отношению к животному; культурная неженка — выродок по сравнению с арабом или корсиканцем; китаец — тип удачный, а именно более устойчивый, чем европеец.
[b) Последние века]
Омрачение, пессимистическая окраска — неизбежные спутники просвещения. Около 1770 года уже стали замечать отлив весёлости. Женщины полагали, со свойственным им инстинктом, всегда становящимся на сторону добродетели, что виною тому безнравственность. Гальяни{53}, тот попал прямо в цель — он цитирует стихи Вольтера:
Un monstre gai vaut mieux Qu’un sentimental ennuyeux.Если я теперь полагаю, что ушёл в просвещении столетия на два вперёд от Вольтера и даже Гальяни, — который был нечто значительно более глубокое, — то насколько же я при этом должен был подвинуться и в омрачении. Оно так и есть: и я своевременно с некоторого рода сожалением стал ограждать себя от немецкой и христианской узости и непоследовательности шопенгауэровского или даже леопардиевского пессимизма{54} и пустился в поиски наиболее коренных, принципиальных форм восприятия сущего (Азия). Но чтобы вынести этот крайний пессимизм (отзвуки которого тут и там слышатся в моём «Рождении Трагедии»), чтобы прожить, одиноким, «без Бога и морали», мне пришлось изобрести себе нечто противоположное. Быть может, я лучше всех знаю, почему только человек смеётся{55} — он один страдает так глубоко, что принуждён был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное — по справедливости и самое весёлое.
По отношению к немецкой культуре у меня всегда было чувство, что она идёт на убыль. То, что я познакомился именно с падающим видом культуры, делало меня часто несправедливым по отношению ко всему явлению европейской культуры во всей её совокупности. Немцы всегда идут позади, с опозданием; они несут что-нибудь в глубине, например:
Зависимость от чужих стран, например: Кант — Руссо{56}, сенсуалисты{57}, Юм{58}, Сведенборг{59}.
Шопенгауэр — индийцы и романтика, Вольтер{60}.
Вагнер — французский культ ужасного и большой оперы, Париж и бегство в первобытное состояние (брак брата с сестрой){61}.
Закон идущих в хвосте (провинция за Парижем, Германия за Францией).
Как же это именно немцы открыли греков{62}; чем сильнее мы развиваем в себе какое-либо стремление, тем привлекательнее становится броситься при случае в его противоположность. Музыка есть постепенное стихание звука{63}.