Ницше Фридрих
Шрифт:
— «Что делать, чтобы уверовать?» — Абсурдный вопрос. Главный изъян христианства — это воздержание от всего того, что Иисус повелел делать.
Это убогая жизнь, но истолкованная с презрением во взгляде.
Вступление в истинную жизнь — ты спасаешь свою личную жизнь от смерти, живя жизнью всеобщей.
Христианство превратилось в нечто в корне отличное от Того, что делал и чего хотел его основатель. Это великое антиязыческое движение древности, сформулированное с использованием жизни, учения и «слов» основателя христианства, однако посредством абсолютно произвольной их интерпретации по шаблону диаметрально различных потребностей и в переводе на язык всех уже существующих подземных религий.
Это приход пессимизма, тогда как Иисус хотел принести людям мир и счастье агнцев, — и притом пессимизма слабых, попранных, страдальцев, угнетённых.
Их заклятый, смертный враг — это: 1. сила в характере, уме и вкусе; «мирское»; 2. классическое «счастье», благородная лёгкость и скепсис, несгибаемая гордость, эксцентрическое распутство и холодная самодостаточность мудреца, греческая утончённость в жесте, слове и форме; и римлянин, и грек им в равной мере — смертельный враг.
Попытка антиязычества обосновать и осуществить себя в философии: его чутьё к двусмысленным фигурам древней культуры, прежде всего к Платону, этому инстинктивному семиту и антиэллину{154}... Равно как и чутьё к стоицизму, который в существенной степени тоже дело семитов («достоинство» как строгость и закон, добродетель как величие, как ответственность за себя, как авторитет, как высший суверенитет личности — всё это семитское: стоик — это арабский шейх, только в пелёнках греческих понятий).
Христианство только возобновляет борьбу, которая уже велась против классического идеала, против благородной религии.
На самом деле всё это преобразование есть перевод на язык потребностей и уровень понимания тогдашней религиозной массы — той массы, которая поклонялась Изиде, Митре, Дионису, «великой праматери» и которая требовала от религии:
1. надежды на потустороннюю жизнь;
2. кровавой фантасмагории жертвенного животного — «мистерии»;
3. спасительного деяния, святой легенды;
4. аскетизма, отрицания мира, суеверного «очищения»;
5. иерархии как формы построения общины.
Короче: христианство приспосабливается к уже существующему, повсюду нарождающемуся анти-язычеству, к культам, которые опроверг Эпикур... точнее, к религиям угнетённой массы, женщин, рабов, не-знатных сословий.
В итоге же перед нами следующие недоразумения:
1. бессмертие личности;
2. мнимый иной мир;
3. абсурдность понятий преступления и наказания, поставленных в центр истолкования мира;
4. разбожествление человека вместо его обожествления, разверзание глубочайшей пропасти, которую можно преодолеть только чудом, только в прострации глубочайшего самопрезрения;
5. целый мир порочных представлений и болезненных аффектов вместо простой и полной любви житейской практики, вместо достижимого на земле буддистского счастья;
6. церковный порядок, с клиросом, теологией, культом, святынями; короче, всё то, против чего ратовал Иисус из Назарета;
7. чудеса везде и всюду, засилье суеверия: тогда как отличием иудаизма и древнейшего христианства было как раз их неприятие чуда, их относительный рационализм.
Психологическая предпосылка: незнание и бескультурье, невежество, напрочь забывшее всякий стыд — достаточно представить себе этих бесстыдных святых, и где — в Афинах:
— иудейский инстинкт «избранничества»{155} (они без всяких церемоний присваивают себе все добродетели, а остальной мир считают своей противоположностью — верный знак низости души);
— совершенное отсутствие действительных целей{156}, действительных задач, для решения которых требуются иные добродетели, кроме ханжества, — от этой работы их избавило государство; бесстыдный народец всё равно делал вид, будто государство здесь совершенно не причём.
«Если не станете как дети»{157} — о, как же далеки мы ныне от этой психологической наивности!