Шрифт:
– Да, это и впрямь то, что нужно. Конечно, музыка – тоже тема щекотливая. Не заговорил бы старик об Аделаиде… Но я надеюсь, у него хватит ума не произносить фамилии Вышинская. Кажется, Андрей Януарьевич учил его достаточно. Да и слишком уж далеко это от Орфея. Орфей – это лира, это гармония, это Эвридика, которая исчезает, когда на нее оглядываются раньше времени. «Ничего, голубка Эвридика, что у нас суровая зима». У нас, говорят, была оттепель, которой мы, правда, что-то не заметили. В конце концов, лучше аполлоновское и дионисийское начало, лучше хаокосмос, чем революция сверхчеловека или контрреволюция Бога, который то ли умер, то ли нет. Конечно, тут замешано бессмертие, таинственная мелодия, воскрешающая мертвых. Ее, дескать, ищут все композиторы мира с тех пор, как она забыта. Но подобная мелодия в докладе сойдет за метафору. Так что послушайте, как вас (он обернулся ко мне), Иннокентий, ах да, Иннокентий, кафедра классической филологии выносит вам благодарность, но, так сказать, конфиденциальную благодарность, вы поняли? Итак, надеюсь, это дело решенное?
Лебеда с готовностью закивал.
– Да, кстати, подскочил вдруг на стуле Штофик, – кажется, об Орфее не было высказываний (он понизил голос) у товарища Сталина? А то Прометей прямо-таки напрашивается на аналогию, учитывая его кавказские корни. Одно время Платон Демьянович прямо-таки бредил яфетическими параллелями, пока сам Сталин против них не выступил, но Чудотворцев убеждал меня, что выступил он против них лишь по соображениям конспирации, оберегая тайное знание. Тут и начнется разговор о Прометее, как о первом алхимике. Недаром говорится, что он похитил огонь в стволе тростника. А что такое тростник? Эту тайну раскрыл Блез Паскаль. Человек – мыслящий тростник, Прометеево исчадие. Божественная искра нужна была Прометею, чтобы раздуть алхимический огонь под тиглем, где выводится homo immortalis, человек бессмертный, а тигель Прометея – сосуд, где таится Бог. В псалмах сказано: «Аз рехъ, бози есте». Прометей не успел вывести бессмертного алхимического человека, который был бы союзником титанов: вот подвиг и вина Прометея. А нового Прометея Чудотворцев видел и, боюсь, все еще видит в Сталине, выводившем нового человека. Отсюда союз с Гитлером: Гитлер – тиглер. Мавзолей – реторта, реторта, реторта (Штофик чуть ли не выкрикнул это слово, и я подумал, не сам ли он алхимический сосуд). Нет, уж лучше Орфей, чем вся эта фавстовщина… (До сих пор не уверен, произнес ли он на немецкий лад «Faust» с дифтонгом или прямо сказал: фавстовщина.)
– Да, молодой человек, – Штофик даже очки снял, – я запамятовал, как ваша фамилия? Ах да, помню, помню!
Штофик даже побледнел, напуганный собственной откровенностью, недопустимой или преждевременной в присутствии Фавстова. Но надо отдать ему справедливость, он сразу взял себя в руки:
– Так не забудьте, молодой человек: конфиденциальность, конфиденциальность и еще раз конфиденциальность! Тогда можно будет подумать о вашем дальнейшем пути в науке. Иначе я ни за что не ручаюсь.
В последних словах прозвучала отчетливая угроза, но не прошло и полутора часов, как я нарушил Штофикову конфиденциальность в разговоре с Кирой Луцкой. Уже в первые недели сентября у нас с ней установилось обыкновение: мы вместе идем на метро, или я провожаю ее, но мы сворачиваем налево, выходим на набережную Москвы-реки и направляемся на предыдущую или на следующую остановку, вернее, бродим по переулкам, задерживаемся вблизи отдельных старых деревьев, которыми любуюсь я, а она иронизирует над моей старомодной сентиментальностью, но, по-моему, сама любуется ими. Я знал, что она замужем за Адиком Луцким, что несколько странно для первокурсницы, и он тоже учился на первом курсе нашего института, правда, на математическом отделении. Говорили, что ему следовало бы учиться в университете, так как он был победителем на нескольких математических олимпиадах, но в университет его все равно не приняли бы: отец его был одним из врачей-вредителей. Правда, отец его был реабилитирован, но недолго после реабилитации прожил. Его уже не было в живых, и Адик – математический гений, быть может, и все же, и все же… Как у нас говорили, университет все же не для него.
Вот я и не удержался, ляпнул Кире в тот же вечер, что это я подсказал кафедральному начальству, с каким докладом выступит на своем юбилее профессор Чудотворцев. Тема доклада была сформулирована так: «Миф об Орфее в древней и новой музыке». По-моему, в сочетании с фамилией Чудотворцева невозможно было не узнать в этой теме все то же «Бессмертие в музыке». Не скрою, мне хотелось поделиться с Кирой моим негласным триумфом, произвести на нее впечатление, если можно или если даже нельзя; ее мнение для меня много значило, хоть она была на первом курсе, а я на втором. Я с удовольствием увидел, что Кира насторожилась в ответ и несколько секунд шла рядом со мной молча, так что впечатление было вроде бы произведено, но Кира не сказала ни слова по поводу будущего чудотворцевского доклада. Она вообще предпочитала отмалчиваться, когда я заводил речь о Чудотворцеве, и даже давала понять, что тема Чудотворцева ее не интересует. Я объяснял это Кириной неосведомленностью. Она ведь могла ничего не слышать о его дореволюционных книгах и таинственных трудах после революции. Для нее Чудотворцев мог быть всего лишь очень старым профессором, а в моем увлечении Чудотворцевым она должна была видеть еще одно проявление моего старомодного чудачества, над которым она посмеивалась необидно, а иногда и обидно. «Ну ты Фавстов!» – восклицала она в подобных случаях, топая маленькой ножкой. (Сама-то она была высоконькая, вся упругая, не то чтобы худая, но поджарая, блиставшая, в отличие от меня, на занятиях по физкультуре, но прогуливающая их из принципа.) «Злая, ветреная, колючая», – вспомнил я, чуть-чуть переиначивая строку модного тогдашнего поэта. Короткая стрижка Киры лишь подчеркивала пружинистую проволочность ее волос, мочальных под моросящим дождем, металлических на солнце. Губы у нее были жесткие, требовательные, что странно сочеталось с запахом табачного перегара: Кира курила не плоше моей тетушки-бабушки, а я курить не смел и не смел признаться, что ma tante Marie запретила мне курить раз навсегда и я дал ей слово. Сигарета была последним решающим штрихом в Кириной современности, влекущей меня завораживающим, раздражающим эротизмом, бодлеровской «modernit'e», но в советско-русско-московском стиле. Глаза Киры были подернуты водянистой синевой, и я все не мог вспомнить, кого мне напоминает эта синева.
И в тот вечер в ответ на мое рискованное сообщение она помолчала несколько секунд или даже минут, так что я даже начал переоценивать важность моего сообщения, подумав, не подтверждает ли Кира затянувшейся паузой Штофикову конфиденциальность, но она, помолчав, с места в карьер продолжила разговор о венгерских событиях. Оказывается, в клубе имени Петефи опять обсуждался вопрос об интеллектуальной свободе. Слово «свобода» в другом, несоветском или даже антисоветском смысле я впервые услышал от Киры. Это слово должно было стать лейтмотивом всей ее жизни. Помню, как в один из первых наших вечеров она спросила демонстративно и в лоб: «Скажи мне откровенно, а социализм для тебя что-нибудь значит?» И когда я бесцветно ответил какой-то истматовской формулировкой о первой стадии коммунистического общества, она возмущенно закурила (в отличие от тети Маши, маскировавшей жестом закуривания горечь, смятение, отчаяние или какую-нибудь семейную тайну Кира закуривала восторженно или возмущенно, но всегда демонстративно, декларируя свою воинствующую современность): «А тебе никогда не приходило в голову, что социализм – это прежде всего свобода?» Так я узнал от нее, что бывает какой-то другой, не наш социализм, что социализм – это прежде всего свобода личной жизни, но главным для нее была свобода следовать чему-то, таящемуся в ней самой вплоть до отречения от самой себя…
В тот вечер она продолжала рассказывать о венгерских свободах. Она явно слушала иностранные «голоса», что тетушка-бабушка тогда мне категорически запрещала, хотя, как я подозреваю, сама их слушала, надевая за полночь наушники. «Наушники наушничают», – говорила она. И потом, когда я уже с ней вместе все-таки слушал «голоса», она комментировала каждую передачу тем же словом: «Наушничают». А когда, живя в одной комнате с Кирой, я сказал, что для меня радио «Свобода» и свобода не одно и то же, она отрезала, что выбирает свободу, даже если это радио. Годы спустя, в разгар демократических реформ, когда радио «Свобода» стало более официальным, чем Гостелерадио, я думал, что сказала бы Кира, если бы я сказал, что выбираю свободу от «Свободы», но мы тогда слишком редко виделись, а вернее, совсем не виделись. Тогда, осенью 1956 года, на наших осенних свиданиях, подставляя моросящему дождю свои волосы одного с ним цвета, Кира называла Венгрию континентальным островом свободы, и я, рассерженный своей неосведомленностью, процитировал ей однажды Тютчева, чьи французские опусы попадались мне в старых собраниях сочинений на мочаловских чердаках: «Le peuple magyare, en qui la ferveur r'evolutionnaire vient de s'associer par la plus e'trange des combinaisons a Га brutalit'e d'une horde asiatique et dont on pourrait dire, avec tout autant de justice que des Turcs, qu'il ne fait que camper en Europe, vit entour'e de peuples slaves qui lui sont tous 'egalement odieux». Я надеялся, что Кира попросит меня перевести эту цитату, и я смогу при этом насладиться хоть каким-нибудь преимуществом в осведомленности, но она сама все отлично поняла, и ее взорвало:
– Вот как! Мадьяры – азиатская орда, разбившая свой лагерь в Европе, окруженная ненавистными славянами! Ты подскажи эту цитату нашим политрукам, а то они слишком невежественны, чтобы использовать столь изысканную чушь! Как мне осточертели все эти Хомяковы, Тютчевы, Соловьевы. С души воротит от этого напыщенного бреда.
Меня поразило, с одной стороны, откуда она знает французский язык, а с другой стороны, как ей могли осточертеть запрещенные русские философы. Я все еще не решался спросить Киру о ее предках, как мы тогда говорили. Слишком подавлял меня вопрос Маяковского, обращенный к Дантесу: «А ваши кто родители?» Как Парсифаль, я был приучен к детства не задавать лишних вопросов, в особенности вопросов о социальном происхождении. Я заметил, что Кира без труда понимает немецкий, французский, английский, даже итальянский. В то же время я слышал, что у нее затруднения с разговорной речью даже на английском отделении, где она училась. Дело в том, что Кира вынуждена была читать слепнущему отцу книги на разных языках и постепенно научилась их понимать, но не говорить на них. Клавише еще только предстояло сменить ее.