Шрифт:
Я не ищу оправданий, но обязан кое-что объяснить тебе. Надеюсь, однажды ты сможешь понять эти мои объяснения, если, конечно, мне удастся ясно изложить их. Для этого я и пишу тебе письмо. Чтобы запечатлеть на бумаге слова, которые мнебыло бы слишком трудно произнести вслух.
Понимаешь, Лаура, я всегда был тем, кто гонялся за тенью собственных вопросов, порожденных самыми тяжкими раздумьями, сложными философскими построениями, беспокойством, тянувшимся за мной как бассо континуо, а еще — холодной, почти циничной рассудочностью, с какой я управлял своими слабостями…
Я всегда старался убежать от мира, но наступает момент, когда страдание так безжалостно разрушает тебя, что уже больше нет сил бежать, и ты в ловушке. Я защищался от превратностей жизни (и от себя самого) с помощью отстраненности и смирения, веря, что этого достаточно для защиты.
Я ошибался, потому что отстраненность и смирение еще могут как-то смягчить боль от осознания того трагического, что с тобой случилось, но барьером, помогающим избежать ударов судьбы, они стать не могут. Когда жизнь подвергла меня действительно серьезному испытанию, все мои рассудочные построения разбились вдребезги о стену горя. Потеряв твою мать, я потерял себя, а точнее, ту половинку, которую составлял я сам. Вторую половинку я пытаюсь забыть.
Я не знаю, что такое жизнь. Это я-то, который должен бы объяснить тебе, что оно такое. Есть одно, о чем я могу сказать тебе, что я понял бесспорно: жизнь — это ожидание, долгое ожидание, а бегство от реальности, то есть от, тоски, одиночества, страха смерти и, главное, от себя самого, — всего лишь попытка обмануть время. Но это бегство — ошибка. Лучший способ избавиться от всех этих вещей — остановиться и постараться понять, от кого ты бежишь и почему. Только так можно сорвать маску c персонажа, играющего твою роль в твоей жизни, только так можно разорвать цепи ожиданий других по отношению к тебе, только так в старости можно избежать превращения тебя в карикатуру на того, кем ты был в юности.
И только в этом случае, Лаура, может случиться так, что ты освободишься даже от боли утрат. Вот почему сегодня я спокоен, вот почему впервые я чувствую себя в ладу со своими воспоминаниями настолько, что могу забыть их.
То, что осталось у меня от них, — всего лишь фрагменты. Иногда смутные, иногда яркие.
Я смутно слышу голоса, я смутно вижу лица, на которые когда-то смотрел, руки, которые прикасались ко мне, ощущаю запахи, вкусы, звуки, которые меня опьяняли.
И наоборот, ярко вижу улыбку твоей матери, ее манеру жестикулировать, ее изящество. Я вновь переживаю чувства, которые она вызывала во мне и которые дарила мне ты. И если бы мне пришлась выбирать себе рай, я хотел бы, чтобы он был построен на всех тех чувствах, которые я испытывал.
А пока я в этом нелепом африканском аэропорту жду, когда местному «брату Райту» удастся завести свой самолет, очень похожий на тот, на котором летал Красный Барон [39] .
39
Имеется в виду германский летчик Манфред фон Рихтгофен, признанный лучшим асом Первой мировой войны. Прозвище Красный Барон получил из-за ярко-красного цвета своего самолета.
Я тороплюсь вернуться домой, чтобы снова разделить свое ожидание с тобой.
Я повторяю: фрагменты, вспышки остаточной памяти, которые вместо того, чтобы слиться воедино, дробятся на мелкие осколки.
Лаура, малообладать воспоминаниями. Нужно иметь мужество расставаться с ними, чтобы не искажать их смысла.
С любовью к моей Принцессе, папа.
Замечательные слова, папа. Правда, замечательные. Но что это? Твое философское завещание или идея для новой песни?
О каких чувствах ты говоришь?
Я никогда их не испытывала.
Ты пишешь, что с воспоминаниями нужно расставаться, чтобы не исказить их смысла. Но, папа, расстаются только с тем, что имели. А я, видя, к чему мы все пришли, я — нет, я ничего не имею и ничего не жду.
Я поднимаю руку, чтобы остановить такси. Сажусь. Таксист поворачивается ко мне и спрашивает:
— Куда едем?
Мне кажется, парень — пуэрториканец. Молодой, не старше двадцати пяти. На голове бейсболка, вся в наклейках и значках.
— «Уолдороф Астория» [40] , — говорю я.
Он подносит два пальца к козырьку, говорит: будет сделано — улыбается, поправляет зеркало (чтобы лучше меня видеть!) и заводит мотор.
Уже стемнело. Я сидела, глядя на уток, больше двух часов и теперь чувствую себя усталой и потерянной. На этой скамейке со мной произошла странная вещь: неожиданное воспоминание, настолько четкое и конкретное, как будто я реально присутствовала при этой сцене.
Вот она — я, и вот он — папа. На нем темное пальто, белая вязаная шапочка, длинный шарф обматывает шею. Повсюду лежит снег, и я смеюсь от счастья, я вижу снег впервые в жизни. Я трогаю его, чувствую холод в пальцах, играю им…
40
Одна из самых фешенебельных нью-йоркских гостиниц.