Шрифт:
Вернувшись на родную, загаженную собаками улицу, Жак еще долго отхаркивал налипшей на душу горечью и укорял себя за то, что так и не сумел увлечь внуков тем, что ему дорого и что бесповоротно канет в небытие вместе с ним. Эли и Омри, относившиеся к своим выкорчеванным в войну корням с ласково-равнодушным любопытством, не тратили попусту время. Прошлое, уверяли они, не фетиш — его не стоит превращать в нечто похожее на морг, переполненный давно опознанными мертвецами — негоже, мол, туда день-деньской ходить на опознание, а еще хуже — насилу за собой тянуть других. Так, мол, недолго и самому превратиться в мертвеца.
Жака возмутило это сравнение с моргом, он спорил с сыновьями, доказывал, что человек до тех пор человек, пока он помнит, но тщетно. Их оценки навели его на мысль, что и в Литве с его детьми и внуками никакого чуда не произойдет. Отдадут, как говорят, последнюю дань мертвым, и через две недели укатят из этого морга кто куда — на биржи в Гонконг и Барселону; к письменному столу — к неоконченному переводу стихов очаровавшего Беатрис американца; на всемирную конференцию психотерапевтов (Мартина); к теннису и урокам. Еще не было такого случая, чтобы человек за две недели изменился настолько, чтобы прикипеть душой к тому, что он когда-то легкомысленно отринул. В самом деле, каким откровением после склоняемых на все лады и уже набивших миру оскомину Освенцима или Дахау станут для его удачливых сыновей и избалованных внуков серый вильнюсский булыжник, по которому гнали на смерть их предков; разграбленные деревянные халупы в Людвинавасе, скучные, заросшие быльем рвы в Понарах? В каком окошке они увидят тех, кто тут веками, не разгибая спины, трудился ради их будущего и молил Всевышнего, чтобы Он даровал им силу и счастье? Может, поэтому Меламед по-прежнему уповал на то, что задуманный ими вояж в последнюю минуту сорвется. Известный мастер сюрпризов Эли вдруг звякнет, извинится, сошлется на то, что миллиардер мистер Тони Джекобс как назло перенес свою встречу с ним на середину июня из Москвы на Азорские острова; что Мендель-Эдмонд и Шимон-Эдгар, к сожалению, уезжают на месяц на французскую Ривьеру, в международный лагерь скаутов, а Мартину пригласили на симпозиум психотерапевтов в Иокогаму.
Эли, однако, не звонил, ничего не отменял, и Жак волей-неволей начал готовиться в дорогу. Первым делом он запасся лекарством; заручился выпиской из истории болезни на английском языке; купил подарки для вдовы Шмулика Капульского, для своего однокашника — гида по еврейскому разору и горю Абы Цесарки и для Казиса, партизанившего с ним в одном отряде в дремучих лесах Белоруссии; съездил в "Flying Carpet" к Мире за билетами и страховкой, из которой узнал, что его дражайшая жизнь в базарный день стоит неполные сто пятьдесят тысяч долларов, чуть больше, чем его трехкомнатная квартира; договорился с Сарой Гулько о птичках, они-то из-за его странствий страдать не должны...
Неизбежные дорожные приготовления не требовали от него никаких душевных усилий. Куда сложнее обстояло дело с его готовностью через полвека столкнуться с той, почти забытой и перечеркнутой действительностью, с которой он так трагически расстался и которая вызывала в нем такие смешанные чувства. Обычно они накатывали на него по вечерам, перед тем, как завалиться до утра в немилую постель, а заваливался он далеко заполночь, когда все окна на Трумпельдор занавешивала стеклянная тьма, и тишина за ними сгущалась в сплошную неразгаданную тайну.
Еще в партизанской Рудницкой пуще, изрезанной извилистыми тропами и просеками, ночь была для него не временем снов и отдохновения, а своеобразной исповедальней, вечным двигателем воспоминаний, воплощением свободы; Жак, бывало, выбирался с автоматом из землянки и, прислушиваясь к шуму деревьев и сторожкому шагу зверей по бурелому, отыскивал на небе какую-нибудь яркую звезду и самовольно присваивал ей дорогое имя, чаще всего своих близких — отца Менделя и матери Фейги или погибшего от шальной пули по дороге к партизанской базе Шмулика Капульского. С каждой ночью число таких переименованных звезд возрастало, и в бесконечных горних высях одна за другой возникали улочки родного Людвинаваса: Рыбацкая, Садовая, Столярная, Речная, дома, лавки, синагога, школа со всеми их обитателями. Не сводя глаз с огромного бархатного полотна, разостланного Всевышним над пущей, он тихо, чтобы никто не услышал, окликал по имени земляков, которые из дальней дали, оттуда, где начинается рай, подмигивали ему.
— Ты, что там, Яков, ищешь наверху? — застал его как-то врасплох заспанный заместитель командира отряда "Мститель" капитан Мельниченко, выбиравшийся из землянки не на звезды смотреть, а помочиться. — Все хорошее, братец, внизу — бабы, водка, боевые товарищи. А там, — Мельниченко головой боднул небосвод, — там только боженька…
Боженька для Мельниченко боевым товарищем не был, с ним нельзя было ни бутылку распить, ни фрица укокошить. Капитан вообще не терпел умников и во всех объяснениях усматривал намеки на скромность своих умственных способностей. Только начни ему объяснять, что по Млечному пути гурьбой евреи ходят, он тут же три раза покрутит заскорузлым пальцем у виска и громко и суеверно плюнет через плечо.
С тех давних партизанских пор Жак любил перед сном распахнуть окно и уставиться на усыпанное звездами небо. А звезд над Трумпельдор было во стократ больше, чем над Рудницкой пущей — там не только Людвинавас, там все литовские местечки могли поместиться, а, может, и белорусские и польские со всеми их жителями — мясниками и бакалейщиками, кузнецами и балагулами, часовщиками и швеями, синагогальными служками и почтенными раввинами. Когда Фрида покончила с собой, он и ее туда подселил, и не где-нибудь на отшибе — в созвездии Большой Медведицы. Так они все, рядышком с его родителями Менделем и Фейгой Меламедами, да будет благословенна их память, и переливались светом на этом нерушимом и необозримом кладбище, которое видно отовсюду, и Жак безошибочно различал сияние каждого из них.
Наступало утро, и полуночник Жак не знал, куда деваться от безделья. Снова сидеть на набережной и глазеть до заката на море, грызть семечки и судачить о том, о сём с такой же старой рухлядью, как он, или играть дома с собой в шахматы, листать альбомы, глотать по предписанию Липкина одну таблетку за другой, гоняться за прыткими, живучими, как смерть, тараканами, затыкать уши от хозяйского голоса Фриды, докатывавшегося до него в плодящей химеры тишине?.. Но ведь другого выбора у него и не было…