Шрифт:
В XI в. к этому призывал Боян; в конце XII в. этот призыв вместе с возрожденными поэмами Бояна был снова поднят автором «Слова…».
Похоже, имя сына Игоря читалось и в начале поэмы. В одной из своих популярных работ Б. А. Рыбаков категорически заявил, что во фразе «Почнемъ же, братие, повесть сию от старого Владимира до нынешнего Игоря» имя Игоря «или вставлено позднее, или неудачно перемещено» [106] , хотя дальше этого не пошел. С его заключением можно согласиться. Сохранившееся в тексте противопоставление «старого» — «нынешнему» требует соответствия имен, а из всех возможных «Владимиров» в данной ситуации возможен только Владимир Игоревич, поскольку его именем поэма и завершается. Появление здесь имени его отца легко объясняется ошибкой переписчика, если, исходя из ритмической структуры текста, представить первоначальное написание этой фразы как «от старого Владимира до нынешнего Игоревича».
106
Рыбаков Б. А. «Старый Владимир». // Наука и жизнь, 1986, № 10, с. 103.
Более того. Фраза «спала князю умь похоти и жалость ему знамение заступи», не понятая уже последующими переработчиками текста, по всем канонам лексики и грамматики древнерусского языка сообщающая, что «князем овладела мысль („умь“) о жене („по хоти“) и желание заслонило ему предзнаменования», которые предупреждали об опасности, не содержала никакой загадки [107] , подтверждая, что первоначальным героем поэмы о событиях 1185 г. был именно Владимир Игоревич, а не Игорь Святославич.
107
Дылевский Н. «Спала князю умь похоти» в «Слове о полку Игореве». // Людмил Стоянов. Изследвания и статии за творчеството му. София, 1961.
И последнее. Женитьба Владимира Игоревича на Кончаковне оказалась своего рода «камнем преткновения» для многих исследователей «Слова…», всякий раз останавливавшихся перед подобным объяснением событий в силу очередной господствующей концепции. Поэтому саму женитьбу старались игнорировать, вынося ее как бы «за скобки». Однако они не могли пройти мимо поэтического языка «Слова…», в котором фигурировали «сваты», рисовались картины «пира», слышались обрывки свадебных «слав», а образность метафор прямо перекликалась с символикой свадебной обрядовости. Разгадка напрашивалась сама собой, но камертоном толкований служило упорное отнесение «Слова…» в разряд дружинной, воинской поэзии. Поэтому свадебная и пиршественная обрядовость была сведена к поэтическим метафорам, где битвы уподоблялись «пирам», противники — «сватам» и т. д. И лишь сравнительно недавно на страницах «Трудов Отдела древнерусской литературы» появилась заметка американского филолога Р. Манна [108] , в которой был поставлен вопрос: а так ли случайны эти системы свадебной образности в «Слове…»?
108
Манн Р. Свадебные мотивы в «Слове о полку Игореве». // ТОДРЛ, XXXVIII, Л., 1985, с. 514–519.
Как я показал, о случайности говорить не приходится, поскольку только такое прочтение, вместе с вычленением в тексте «Слова…» фрагментов произведений Бояна, древнерусского поэта, жившего во второй половине XI в. в Киеве, позволяет разрешить абсолютное большинство исторических и филологических загадок древнерусской поэмы. Последнее одинаково касается «дунайского плата» болгарских реминисценций, которые отмечались большинством исследователей «Слова…», отголосков совершенно неизвестного нам общеславянского эпоса, главный герой которого, Всеслав, в сознании поэта конца XII в. окончательно слился с образом исторического Всеслава Брячиславича полоцкого, современника Бояна, наконец, совершенно невероятной ситуации, созданной переработчивами текста в конце XIV или в первой половине XV века, в результате чего новгород-северский князь отправляется то ли воевать Половецкую Степь, то ли отвоевывать у кого-то давно забытое Тмутороканское княжество.
И то, и другое в ситуации исторической реальности 1185 г. представлялось безусловно абсурдным, вызывая у исследователей XX в. справедливые подозрения в неаутентичности текста поэмы. Однако вместо того, чтобы разобраться с разновременными напластованиями и трансформацией сюжета, как это обязан был сделать подлинный исследователь, «скептики» предпочли огулом объявить весь текст подделкой конца XVIII в. продемонстрировав собственную ограниченность и некомпетентность. Впрочем, недалеко ушли от них и представители «охранного направления» в своем толковании «Слова…», во имя утверждения абсурда, постулированного грамотеями XIV–XV веков принесшие в жертву партийной борьбы и псевдопатриотизма доброе имя Игоря Святославича вместе с его половецкими родственниками и побратимами…
Народы меняются, как люди. Сейчас из анализа текстов, из глубин раскопов мы извлекаем наше прошлое, столь удивительное для нас, как если бы мы заглянули в историю совсем другого народа. И рядом с древней Русью, прочно вросшей в землю Восточной Европы фундаментами своих белокаменных храмов, башнями и стенами городов, начинает мало по малу материализоваться образ другого народа, нашего побратима, который так и не успел пройти положенный ему исторический путь развития, рассыпав впопыхах своих детей по другим странам, а здесь остался только в памяти былинных напевов, да и то искаженных невольной татарщиной.
Сможем ли мы извлечь память о нем из небытия, восстановить историческую справедливость, запечатлеть в веках его образ — покажет будущее. Но попытаться это сделать мы обязаны. Потому что в истории стран и народов непреложен закон, общий для всего человечества: никто не должен быть забыт.
Датирующие реалии Ипатьевской летописи о походе 1185 г. на половцев
События апреля-мая 1185 г. в междуречье Днепра и Дона, ставшие сюжетной основой «Слова о полку Игореве», в русском летописании отражены двумя, весьма отличающимися друг от друга источниками: рассказом Лаврентьевского списка летописи, получившем отражение в подавляющем большинстве последующих летописных сводов, и рассказом Ипатьевской летописи, значительно более подробном, но содержащемся лишь в группе связанных с ее протографом списков (Хлебниковском, Погодинском, Ермолаевском и Яроцкого). Эти версии отличаются друг от друга объемом фактических сведений и отношением их авторов к «ольговичам». В Лаврентьевской летописи и зависимых от ее протографа списках оно доходит до прямой издевки над незадачливыми князьями в похвальбе после первой победы («а ноне поидемъ по них за Донъ и до конца изобьемъ ихъ; оже ны будет ту победа, идем по них и [в] луку моря, где же не ходили ни деди наши, а возмем до конца свою славу и честь» [Л., 397–398]); и плачевном финале («а о наших не бысть кто и весть принеса за наше согрешение; где бо бяше в нас радость — ноне же въздыханье и плачь распространися» [Л., 398]), тогда как в Ипатьевской группе списков рассказ полон внимания и симпатии к новгород-северскому князю.
Такое неоднозначное отражение событий обычно объясняется, во-первых, исхождением архетипа рассказа Лаврентьевского списка из кругов «мономашичей», враждебных к «ольговичам», тогда как в Ипатьевском изводе использован текст черниговских летописцев, симпатизировавших Игорю Святославичу и уделявших ему достаточно большое внимание, а, во-вторых, отнесением написания Лаврентьевского рассказа к более позднему времени, чем Ипатьевский, когда уже стала забываться реальная картина происходившего. Последнее обстоятельство в какой-то мере находит свое подтверждение в тексте Новгородской IV летописи, где помещен сильно сокращенный рассказ Лаврентьевского списка, заканчивающийся после слов «похвальбы» словами, уже не имеющими ничего общего с действительностью: