Шрифт:
Бабушка еще двенадцать лет жила после этого.
Как-то, незадолго до смерти, она призвала к себе няньку и призвала утром, что не было у нее в обычае.
— Сон мне приснился, — сказала бабушка. — Третий такой сон вижу в жизни. Первый перед смертью мужа, второй, как ездила тогда за Матреной, а третий нынче ночью. Сижу я вот здесь, на этом месте, и жду чего-то: вот сейчас растворится дверь, и узнаю я все. И тихо, так тихо сами двери растворяются, и тьма за ними непроглядная, и, гляжу я, из тьмы выходит мой муж покойный, и знаю я, что умер он, и знаю уже, зачем он пришел. И говорю ему: «За мной, что ли?» А он этак головой мне кивает. А черный кот на окне сидит… помнишь, который еще при покойнике извелся… поднял шерсть, окрысился на меня, а глаза, как угли, и растет он, растет… И проснулась я… Ну… вещий сон? Няня молчала, смотрела в пол, и мутные слезы текли по ее лицу. Бабушка вздохнула:
— То-то же… Ну, и будет плакать: негоже это…
Пожила, потрудилась, как умела, пора и в дорогу…
Стала бабушка готовиться. Хотела было церковь строить, да побоялась, что не поспеет: отказала в духовной на церковь, а для единоверческой церкви заказала колокол, какой только может поднять колокольня.
— Чтобы его медный язык напоминал обо мне, недостойной, перед престолом всевышнего.
Последнее желание бабушки было своими ушами услышать первый звон колокола.
Она уже лежала, когда провезли его по улицам.
— Ох, доживу ли? Позволит ли господь дожить, примет ли мою грешную жертву? — металась бабушка и на это время забыла обо всем земном.
Всю ночь уставляли снасти, натягивали канаты, к утру все было готово, и после ранней обедни начали поднимать колокол.
Радостное весеннее утро сверкало над землей.
И площадь, и улица, все вплоть до окна, где лежала бабушка, набилось народом с одной мыслью у каждого: успеют ли навесить колокол, примет ли господь бабушкину жертву?
Из уст в уста сообщали бабушке все, что делалось около церкви. Уж дело подходило к полудню. Надвигалась гроза. В последний раз из-под темной тучи выглянуло солнце, как грозное око творца, а под ним еще сверкала безмятежная даль золотистых небесных полей. В это мгновение раздался первый протяжный удар колокола. Вздох облегчения пронесся в многотысячной, обнажившей головы толпе, и стало тихо, так тихо, как бывает только во сне, и все взгляды устремились в окно, где вдруг показалось мертвенно-бледное лицо вставшей бабушки, с громадными черными глазами, с протянутыми руками туда, где сверкало еще из-под туч последними яркими лучами солнце, и губы ее вдохновенно шептали просившим ее лечь:
— Он сам, он, творец наш здесь, — могу ли я лежать…
Безмолвно, страшно и радостно все смотрела она.
Черные тучи уже охватили небо, закрыли солнце, сразу стало темно, а колокол гудел, и лились его медные звуки, торопясь и догоняя друг друга. Навстречу им уже неслись сверху раскатистые мощные удары грома: точно с высот с грохотом само небо валилось на землю…
Гром гремел, и молния бороздила небо, словно разрывая на части над самой землей опустившиеся тучи.
Полил дождь, как из ведра, сплошной, серой массой укрывший все, и сразу потекла река грязной воды по опустевшей улице; все выше поднималась она и кипела, покрытая пузырями.
А бабушка лежала удовлетворенная и смотрела на всех окружающих.
— Еще раз хочу исповедаться.
Перед исповедью бабушка подзывала всех, просила прощения, прощалась по очереди и каждому говорила: «Мою волю узнаешь».
Сейчас же после причастия бабушка прошептала:
— Тоска подступает… уходите все…
И когда выходили, она провожала всех долгим взглядом. Невестку она удержала последнюю, погладила ее по голове и тихо проговорила:
— Умница моя, — тебе передаю дом… Как уберут меня, зайди в мою горницу и там в комоде, в ларце, убери, что не надо.
К вечеру бабушка уже лежала на столе со сложенными руками, строгая, навсегда чужая всему живому, укрытая той самой парчой, которую выбрала для себя.
Наверху, в ее комнате, исполняя волю покойной, сидела у комода ее невестка.
В особом ларце лежали векселя, о которых говорила ей бабушка. Чернила пожелтели и уже с трудом можно было разобрать неуклюжую подпись: «Иван Овчинников».
А под этими старыми векселями лежал свежий, сравнительно, переводной купон на двадцать пять тысяч рублей от какого-то Иванова из Москвы в Петербург.
Матрена Карповна нагнулась ниже и прочла имя того, кому переводились эти деньги. И вдруг лицо ее, — как лицо человека, которого неожиданно поймали над тем, что считал он только своей тайной, — покрылось густым румянцем, и, быстро встав, она подошла к открытому окну.
Дождь прошел, солнце садилось и последними лучами золотило даль. Только там, далеко за рекой, как островерхие крепости, выдвинулись и застыли на горизонте синие тучи. Едва слышно, как грохот отъезжающего экипажа, доносились раскаты грома.