Шрифт:
"Восхваление внутрисоветской литературы и уверения в мертвенности литературы зарубежной, — кончает Ходасевич, — стали в последнее время признаком хорошего тона и эмигрантского шика. Восхитительная сказка Марины Цветаевой, конечно, представляет собою явление, по значительности и красоте не имеющее во внутрисоветской поэзии ничего не только равного, но и хоть могущего по чести сравниться с нею".
А теперь вообразим себе часть одного дня Марины Ивановны — во время ее работы над четвертой главой "Крысолова".
…Маленький листок бумаги. Запись химическим карандашом:
"16-го июня 1925 г.
у зубн<ого> врача
Потому что считали, что слишком мало — люди не давали мне
НИЧЕГО.
Поэтому, должно быть, Б<орис> П<астернак> не посвятит мне ни одного стихо<творения>.
– --
Боль. Даль.
– --
Льзя" [86] .
Маленькая записка? Увековеченное мгновение жизни.
…Оставив Мура — скорее всего на временную няньку или Алю, ибо женский "хоровод" вокруг малыша постепенно редел, — едет Марина Ивановна в Прагу. Вероятно, спешит, беспокоится за сына. Минуты ожидания врача — минуты одиночества, пребывание наедине с собой. И сразу включаются мысль и чувства. Опять она унеслась в свое трагическое царство. Листок этот сохранила, он приехал с ее бумагами на родину, стало быть, имел для нее значение — ведь впоследствии Цветаева жестоко чистила архив, перед тем как увезти его в Москву… Да ведь если вдуматься — многое заключено в этом написанном наспех листочке…
86
Оригинал подарен автору А.С. Эфрон.
…А в июле Пастернак обрадовал Марину Ивановну, прислав ей свою книгу "Рассказы" (Круг, 1925) с надписью: "Марине, удивительному, чудесному, Богом одаренному другу. Б. П." Цветаева ответила ему. В ее письме примечательны такие, в частности, слова о Есенине.
"Не верю в него, не болею им, всегда чувство: как легко быть Есениным!"
Здесь — не просто причуды или субъективность вкуса. Цветаева не приемлет есенинскую богемность, "кабацкую" удаль, — вероятно, она помнит, как последний раз видела его в Берлине летом 1922 года. Искусство и богема — вещи несовместимые. Точно так же, по ее мнению, несовместимы: проза — "страна", в которой живут, — и беллетристика — легкое, даже "унизительное" сочинительство. Вообще, творчество — страна, населенная личностью творца, кем бы он ни был. И, советуя семнадцатилетней Аде Черновой писать воспоминания о пережитом в революцию, Марина Ивановна настаивает на том, чтобы все, что та видела, она давала через себя, — все подлинное пишется из собственного неповторимого опыта, а вымысел, считала Цветаева, — дело глубоко второстепенное. Собственный же опыт и память должны запечатлевать все подробности, все мелочи: голосов, повадок, прочих внешних примет. И здесь Цветаева верна себе, заклинавшей еще в юные годы: "Пишите, пишите больше!.. Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох!" (предисловие к сборнику "Из двух книг", 1913 г.).
Как все это уживалось в ней: оттолкновение от "вещного", бытового ("Жизнь — это место, где жить нельзя") — и одновременно любопытство к земным приметам, желание воссоздать их во всех мелочах? Все те же быт и бытие: жизни, натуры, творчества.
Великий дуализм гениальной личности…
Отсюда, кстати, уникальность цветаевской религиозности, — если толковать это слово широко: как веру в иные, неведомые человеку "вышние" миры и силы, от которых зависят силы нижние, земные. Бросая вызов традиционному Богу, Цветаева предпочитала ему, как уже говорилось, "Князя тьмы", и эта двойственность пронизывала всю ее жизнь, все ее действия.
Пример, который нельзя расценивать как мелочь: в нем — вся Цветаева, подобно безбрежному морю в капле воды. Нянча новорожденного сына, она ласково звала его "чертенком" и видела во сне чертей; потом начала всерьез заботиться о его крестинах. Состоялись они 8 июня. Младенца крестил отец Сергий Булгаков, официальных крестных — А. М. Ремизова и О. Е. Колбасину-Чернову, живших в Париже, замещали А. А. Брей, обрусевший англичанин, литератор и актер, и А. 3. Туржанская. Всему этому Марина Ивановна придавала большое значение, так же, как крестику и иконке, подаренным М. Л. Слонимом…
В июле Сергей Яковлевич, переутомленный экзаменами, неуемной своей деятельностью и, конечно, трудным семейным существованием, потерявший, по словам Марины Ивановны, восемнадцать килограммов, уехал лечиться в бесплатный санаторий Земгора. Оттуда он писал Ольге Елисеевне 16 июля:
"Расскажу Вам о Марине. Она души не чает в Георгии — Вашем крестнике. Он и черная тетрадь для стихов — две ее постоянные радости и в то же время источники тревог, отчаяния и раздражения. Мальчика, несмотря на чудесное его состояние (тьфу, тьфу, тьфу), она не решается оставить ни на минуту одного, что усложняет и раздробляет и без того сверхсложную и до предела раздробленную ее жизнь. Нечего и говорить, что малейшее изменение в поведении мальчика вызывает максимальную тревогу. И получается, что мальчик отрывает от тетради, тетрадь от мальчика, и все остальные заботы (Аля, я, гости) от мальчика и тетради вместе.
Марина измучена и издергана так, что за нее временами страшно".
А 30 августа Ариадна Чернова писала В. Б. Сосинскому:
"Лебедева рассказывала о Цветаевой, о Муре. Как была Марина Ивановна счастлива его рождением, похорошела и вся была в сиянии, как ей трудно теперь и как страшно жаль Алю".
Ариадна Чернова и двадцатишестилетний писатель, сотрудник журналов "Своими путями" и "Воля России", Владимир Сосинский — жених и невеста (хотя поженятся только через несколько лет). Оба, несмотря на молодость, — истинные и понимающие друзья Цветаевой. Из их переписки той поры — а писали они друг другу очень подробно, — видно, с каким благородством и благоговением относились они к Цветаевой, как видели ее огромность — поэтическую и личностную. Марина Ивановна верила в Адю, писала ей, что из всех девочек-подростков, которых встречала, она — самая даровитая и умная. И не разочаровалась: семнадцатилетняя Ариадна Чернова сумела написать маленькое эссе о "Мо'лодце" под названием "В огнь — синь", свидетельствующее о ее художественной интуиции. Она назвала поэму Цветаевой "песнью, переходящею в бег, пляс, вихрь", и главную ее силу видела "в подходе к сюжету, в том вневременном, наднациональном, что является сущностью этой чисто народной русской сказки".
К слову скажем, что и ее младшая тезка, которой только что исполнилось тринадцать, по словам матери, умная, ребячливая, великодушная, тоже не сдавала своих позиций. Вот, например, выдержки из ее письма В. Сосинскому от 22 сентября, в ответ, очевидно, на его вопросы:
"Книгу, солнце и папиросу люблю в маме. Ее рука с книгой, рот — с папиросой, волосы — солнце…
– --
Презираете малое (маленькое) — муху? Букашку? Или быт? Если быт, перечтите Гоголя.
– --
По-моему, критика — не отражение чужого, как суд не отражает преступления, иначе тогда судьи бы были сами преступниками. Критика — это суд правый и немилостивый…
– --
Не презирать врага — мало. Надо чтить врага. Враги, не стоящие презрения, — не враги…"