Шрифт:
Остаток сентября Цветаева пыталась отдать, вперемежку с приготовлениями к переезду, работе над первой картиной "Федры". После почти полугодового вандейского "сидения" этот переезд означал немалый жизненный поворот: ведь семья еще не была устроена во Франции.
И именно на очередном извиве своей жизни — неосознанно, должно быть, — Марина Ивановна вспомнила о человеке, которого когда-то любила, которого все еще любила.
…Более полувека прошло, прежде чем автору этих строк довелось держать в руках эту реликвию:
Оттиск "Поэмы Горы" в картонной обложке. На первой странице — засушенный красный цветок; внутрь вклеены мелкие лиловые цветочки; на обратной стороне — увеличенный снимок Марины Ивановны: кадр из групповой чешской фотографии 1924 года. Надпись:
"…Милые спутники, делившие с нами ночлег!
Версты, и версты, и версты, и черствый хлеб…
МЦ.
Вандея, сентябрь 1926 г.
Дорогому Радзевичу — первую книгу "Верст"!"
Второго октября Марина Ивановна с детьми покинула Вандею.
Париж переходит в пригороды незаметно, и так же незаметно — один пригород в другой. Адрес (почтовый) места, где поселилась на первых порах семья Цветаевой, был: Бельвю, Бульвар Вер, а остановка поезда — Медон. Дом с башенкой стоял в саду со старинной решеткой. В этом же доме поселилась (она и сняла комнаты для обеих семей) Александра Захаровна Туржанская с сыном. "Мы живем в чудном месте", — писала Цветаева Шестову, приглашая его побродить в парке и в лесу.
Весь октябрь она работала над первым действием "Федры", начатым в сентябре. Мы уже знаем, что даже перемещение из страны в страну не прервало ее творчества (работы над "Крысоловом"). Так было и теперь. Вдобавок она продолжала участвовать и в деятельности "Верст": готовился второй номер. Журнал по-прежнему был притчей во языцех эмигрантских литераторов.
Двадцать восьмого октября в "Возрождении" появилась публикация И. А. Бунина "Записная книжка", где он язвительно отвечал М. Слониму на его отзыв о "Верстах": тот, по его мнению, выражается "с лакейской яростью" об эмигрантской литературе и "захлебывается от Цветаевой… Но и тут — не водил ли он кого-то за нос? "Цветаева — новое, говорит он. Она перекликается с теми, кто в России!" Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем, я полагаю, что он все-таки не настолько "простодушен", чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь…"
В те же дни до Цветаевой дошла весть о выходе в журнале "Новый мир" (N 8/9) пастернаковского "Лейтенанта Шмидта" с посвящением — акростихом — ей, которое Борис Леонидович либо раздумал, либо просто опоздал снять…
Второго ноября Цветаева окончила вчерне первую картину "Федры". Восьмого приступила ко второй.
Молчание с Пастернаком продолжалось. С Рильке тоже. Не выдержав, Марина Ивановна отправила ему открытку:
"Bellevue (S. et О.) pres Paris.
31, Boulevard Verd
7-го ноября 1926 г.
Дорогой Райнер!
Здесь я живу.
Ты меня еще любишь?
Марина".
То было, говоря словами из ее давнего стихотворения к Петру Эфрону, "письмо в бесконечность, письмо в беспредельность, письмо в пустоту". Ответа не последовало. Рильке оставалось жить совсем недолго. Нужно ли говорить об ее одиночестве?
Услышав от кого-то о якобы предполагаемом приезде Ахматовой, она ухватилась за соломинку этого ложного слуха:
"Bellevue, 12-го ноября 1926 г.
Дорогая Анна Андреевна,
Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда — чтобы сказать Вам, что всё, в беспредельности доброй воли — моей и многих — здесь, на месте, будет сделано.
Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не вхожу сейчас в подробности Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.
Еще одно: делать Вы всё будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят — не смогут: не навязали же мне!
Переборите "аграфию" (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда — одна или с семьей — решение или мечта.
Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.
Целую и люблю — вот уже 10 лет (лето 1916 г. Александровская слобода, на войну уходил эшелон).
Знаете ли Вы, что у меня есть сын 1 г<од> 9 мес<яцев> — Георгий? А маленькая Аля почти с меня?..
— Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стену, чтобы не потерять".
Уже миновал год жизни Цветаевой во Франции. Триумф ее поэтического восхождения остался позади, сменившись прочностью ее места в литературе русского зарубежья. Дружбы и понимания среди фигур, делавших эмигрантскую литературную "погоду", она не приобрела, а те, кто ценил ее, этой "погоды" не делали…
Нетрудно вообразить, что' ощутила она, увидев в 29-м номере "Современных записок" статью Владислава Ходасевича "О "Верстах"". Нет, он не хулил ее стихи; этого не позволяли его ум и талант. Дело обстояло сложнее. Ходасевич писал в первую очередь о позиции сотрудников "Верст", примыкавших к евразийству. Если, по его словам, до появления "Верст" все же можно было возлагать какие-то надежды на евразийцев, пытающихся найти некую третью позицию, перенося "русскую проблему из области политики в область культуры", то "Версты" нанесли этим надеждам тяжкий удар. Потому что идеологи журнала, в свое время ненавидевшие революцию, теперь оказались соблазненными ею. Ходасевич подчеркивал, что Сергей Эфрон сражался в рядах белой армии. Теперь же выходило, что он, как и его сподвижники, обольстился революцией с ее жестокостью и зверствами, — с тем, прибавим, с чем Марина Цветаева никогда не примирится. Задумалась ли она, читая эту статью, выверенную логикой и последовательностью взглядов, о непоследовательности, даже алогичности взглядов и поведения мужа, о той путанице в его (пусть честной) голове, которой ее собственная голова не знала? Впрочем, наиболее уязвимые эфроновские выступления в печати были впереди.
Она жила в своей тетради, со страданиями Федры. 15 декабря окончила вторую картину, оставшись недовольной своей медлительностью: "Вторая картина писалась — о, ужас! — 1 мес<яц> 1 нед<елю> (NB! думала, два). Попала не в тот размер и — из суеверия не дописываю, чтобы еще труднее не было".
Год кончался в заботах о существовании. К счастью, были настоящие друзья: Саломея Андроникова наладила цветаевской семье ежемесячную помощь, обнеся "данью" своих знакомых. Сама она работала в журнале мод, получала тысячу франков в месяц, — по тем временам немало; двести отдавала Марине Ивановне, а еще триста давали трое других. Эту помощь Марина Ивановна, свободная от комплексов, принимала как само собою разумеющееся: