Шрифт:
Грузно поднялась она на ноги и обратилась к одному из стоявших вблизи мужчин:
– Созвать Командиров Досмотрщиков, сию же минуту. Заберите мальчика. Уложите его. Накормите. Переоденьте в сухое. Пусть поспит. Долго отдыхать ему не придется. Всем лодкам днем и ночью патрулировать Надгробья. Всем поисковым отрядам собраться и сосредоточиться на южной стороне Тесака. Пошлите гонцов. Мы выступаем ровно через час.
Она обернулась к Титусу, уже привставшему на колене. Окончательно поднявшись на ноги, он взглянул в лицо матери.
Та сказала ему:
– Иди, поспи. Ты молодец. Горменгаст будет отмщен. Сердце у замка крепкое. Ты меня удивил.
– Я сделал это не ради Горменгаста.
– Нет?
– Нет, матушка.
– Ради кого же тогда или ради чего?
– Все вышло случайно, – ответил Титус, сердце его колотилось. – Просто я оказался там.
Он понимал, что ему лучше смолчать. Понимал, что произносит слова запретные. Его трясло от волнения, вызванного столь опасной правдой. Остановиться он не мог.
– Я буду рад, если поймают его благодаря мне, – продолжал он, – но к тебе меня привела не безопасность и не честь Горменгаста. Нет, хоть негодяя и окружат благодаря мне. Я не могу больше думать о моем долге. Во всяком случае, так. Я ненавижу его по другим причинам.
Наступило плотное, страшное молчание – затем прозвучали ее тяжкие, как жернова, слова.
– Каковы же… причины?
В голосе матери проступило нечто столь холодное и беспощадное, что Титус побелел. Он сказал то, чего не осмеливался сказать прежде. Он перешел признанную всеми границу. Вдохнул воздух запретного мира.
И снова холодный, нечеловеческий голос:
– Каковы же… причины?
Титус безумно устал, но из физической слабости его внезапно восстала новая волна душевных сил. У него не было никакого желания изливать душу или обнаруживать перед матерью свое скрытое бунтовство, он знал, что не сумел бы высказать свои мысли, если бы задумал это заранее, однако, поняв, что невольно выставил себя отступником, он вспыхнул и, гордо подняв голову, воскликнул:
– Хорошо, я скажу!
Грязные волосы упали ему на глаза, вспыхнувшие в приступе непокорства, дюжину лет скрываемого и наконец обретшего выход. Он зашел уже так далеко, что возврата для него не было. Сквозь муть в глазах, порожденную гневом и слабостью, он с трудом различал огромные очертания матери.
– Я скажу! Сейчас ты узнаешь причину. Если хочешь, можешь смеяться! Он оскорбил Фуксию. Убил Флэя. Напугал меня. Мне наплевать, восстал он против Камней или нет, главное для меня – воровство, жестокость и убийство. Какое мне дело до символов? Какое мне дело до того, крепко ли сердце Замка или не крепко? Сам я крепким быть не желаю! Любой покажется крепким, если будет всегда делать только то, что велят. А я хочу жить! Понимаешь? Способна ты это понять? Я хочу быть собой, стать тем, кем сам себя сделаю, – личностью, настоящим живым человеком, а не каким-то там символом. Вот тебе и вся причина! Его необходимо поймать и казнить. Он убил Флэя. Он оскорбил сестру. Он украл мою лодку. Этого хватит? И черт с ним, с Горменгастом!
В невыносимом молчании Графиня и все остальные услышали звук чьих-то быстро приближающихся шагов.
Однако прошла целая вечность, прежде чем звук этот стих, и смятенный человек с поникшей головой и дрожащими руками замер перед Графиней, ожидая дозволения сообщить принесенную им весть. С усилием оторвав взгляд от сына, Графиня, наконец, повернулась к гонцу.
– Ну, – прошептала она, – что такое, милейший?
Гонец поднял голову. Прошло несколько секунд, прежде чем он смог выдавить хоть слово. Подбородок его дрожал, губы разделялись, но ни звука с них не слетело. И такой свет лился из его глаз, что Титус рванулся к нему, пораженный внезапным страхом.
– Только не Фуксия! Не Фуксия! – крикнул он, и еще складывая эти слова, с ужасом понял – что-то случилось именно с ней.
Гонец, так и не отведший глаз от лица Графини, произнес:
– Леди Фуксия утонула.
И тогда что-то случилось с Титусом. Что-то непредсказуемое. Он понял, как ему следует поступить. Понял – кто он. В нем не осталось страха. Смерть сестры, как последний гвоздь, вогнанный в стену нового дома, завершила построение личности Титуса, и пока эхо последнего удара молотка еще отдавалось в его ушах, он обратился в орудие, готовое к делу.
Смерть Той покончила его юность.
Когда молния убила ее, Титус обратился в мужчину. Детское умение примеряться к обстоятельствам покинуло его. Разум и тело сжались и напряглись, точно пружина. Смерть же Фуксии эту пружину высвободила. Теперь он был не просто мужчиной. Он обратился в нечто куда более редкое – мужчину, способного к действию. Пружина распрямилась. Титус вступил на предназначенный ему путь.
И движителем его был гнев. Слепящая до белой мути в глазах ярость преобразила Титуса. Самолюбивая вспышка, достаточно театральная и опасная сама по себе, стала ничем в сравнении с последним неистовым вскриком, который выплеснул весь его гнев и горе, изумив и мать, и гонца, и слуг, до сей поры видевших в Титусе лишь замкнутого угрюмца, номинальное олицетворение власти.