Шрифт:
Даже цвет драгоценных камней ее изменился. Румянец рдел сквозь них.
Но выражение Ирминого лица к румянцу никакого отношения не имело. Оно оставалось странно отчетливым, ясным и потому простым.
Нужда в словах отсутствовала. Само лицо ее говорило: «Я в его власти, он пробудил меня; я, всего только женщина, вдруг обрела духовную жизнь. Чего бы ни сулило мне будущее, не я заставлю любовь голодать. Я знаю не только то, что сейчас творится История, я знаю – даже в этот верховный миг, – в чем состоит мой долг, и потому покидаю залу, чтобы привести себя в должный вид: успокоиться и вернуться в салон женщиной, которой Школоначальник сможет восторгаться, – не дрожащей, пораженной любовью дамочкой, но дамой во всей высокой чувственности ее пола, дамой, владеющей собой и прекрасной!»
Едва достигнув дверей, Ирма, одетая в шелк девственница, взлетела по лестнице вверх, в свою комнату. Захлопнув дверь, она выпустила на волю первобытные джунгли, бушевавшие в ее венах, и завопила, как ара, и, подлетев скачками к постели, споткнулась о маленькую расшитую скамеечку для ног, и рухнула, раскинув руки, на ковер.
Какое это имело значение? Какое значение имело все нелепое и стыдное, если он ничего этого не видит?
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Случаются минуты, когда чувства настолько требовательны, а разум выполняет рациональную работу свою до того уж спустя рукава, что невозможно сказать, где обрывается реальность и приступает к работе фантазия.
У себя в комнате Ирма могла представить себе Кличбора так, точно он находился рядом, но могла также и видеть сквозь него, отчего тело Кличбора украшалось рисунком обоев за ним. Огромное полчище Профессоров виделось ей, тысячное, и каждый был со шляпную булавку. Профессора стояли на ее постели многолюдным, важным собранием, и все как один кланялись ей; впрочем, видела Ирма и то, что пора ей сменить наволочку. Она уставила в окно широко раскрытые, ни на что не направленные глаза. Дымка лунного света лежала на верхних листьях ильма, и ильм, опять-таки, обратился в господина Кличбора с его изысканной, пышной гривой. Она увидела, как некто – несомненная фикция – соскользнул через стену в ее сад с гротами и подбежал, словно тень, к окну аптеки. В самой глуби сознания Ирмы что-то сказало ей: «Ты уже видела это движение прежде; крадущееся, быстрое движение», – но в оцепенении своем она не располагала средствами, позволявшими определить, что есть действительность, а что вымысел.
И потому, когда этот некто крался под ее окном по саду, Ирме и в голову не пришло, что он реален, что это живое существо, и уж менее того, что это – Стирпайк. Молодому человеку, взломавшему окно комнаты, лежавшей под той, в которой стояла облитая лунным сиянием Ирма, не много потребовалось времени, чтобы, запалив свечу, найти нужный ему яд. Маленькое пламя колебалось, и бутылочки на переполненных полках вспыхивали синевой, багрецом, смертоносной зеленью. Спустя несколько секунд он уже перелил немного медлительной влаги в принесенную им с собою склянку и вернул бутылочку Доктора на полку. Миг – и запечатав пробкой сосуд, Стирпайк уже проделал половину пути от окна к стене.
Над стенами сада сияли в скорбном свете луны вершинные массивы замка Горменгаст. На долю секунды замерев после прыжка с подоконника на землю, Стирпайк содрогнулся. Ночь стояла теплая, и содрогаться ему было не от чего, кроме разве укола радости, темной радости, что сотрясает тело человека, когда он один, под луной, спешит, с голодом в сердце и льдом в голове, по тайному делу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Возвращаясь к гостям, Ирма, прежде чем открыть двери салона, из которого несся громкий и слитный гомон, приостановилась. Подобного шума она никогда прежде не слышала: в нем, в этом звуке заигравшихся голосов было столько счастья, столько многоголосья, столько безудержности. Конечно, и ей случалось, при всей скудости опыта ее, слышать на разного рода сборищах игру множества голосов. Но услышанное ею теперь было не игрой голосов, но разыгравшимися голосами – звук для ее ушей новый, необычный, схожий, в некотором отношении, со зрелищем разыгравшихся теней (в противоположность игре теней). Ирме случалось – очень редко – получать удовольствие от игры братнина ума, но сейчас в салоне совершалось нечто совсем иное, и из нескольких замечаний, которые ей удалось расслышать через дверные филенки, с очевидностью следовало, что там совершается не словесная игра, а игра мысли, хоть и словесная шла тоже, поскольку получившие вольную языки, эти прогульщики разума, мололи кто во что горазд.
Подобрав кольцами длинный подол, она присела – на мгновенье, – и глазом приникла к замочной скважине, но разглядела лишь дымную полночь мантий.
Что тут произошло, гадала Ирма, пока она была наверху? Когда она, подобно королеве, удалялась в недвижной тиши, залу пронизывал трепет, порожденный одной лишь ее особой; безмолвие, лестное и многозначительное, служило ей оправой, как огромное небо служит оправой белому лету чайки. Теперь же тугая барабанная кожа возникшей в тот миг атмосферы лопнула, и каждый из возликовавших по этому случаю Профессоров воздвигал в себе романтический образ того, кем он себя любовно воображал. Ибо давно миновавшие триумфы Профессоров, кои, по правде сказать, и происходили-то лишь в уповающих их умах, вспоминались ныне как подлинные, столь же живые, как сама истина, – если не живее. Поддельные воспоминания потоками изливались из них. Дни их блеска, когда сверкали их копья, когда они с быстротою мысли взлетали в золотые седла и скакали в белесых лучах рассвета; когда они бегали, как олени, плавали, как рыбы, и хохотали, подобно громам, – дни эти пробудили связанных по рукам и ногам бурлаков. О Боже, юные дни, дерзкие дни, дни мощи и бесшабашные вечера, темнота вокруг, друзья-соучастники, покрывающие их пламенные безрассудства.
То, что лишь немногие из Профессоров вообще когда-либо пробовали на вкус пьянящий мед юности, ни в коей мере не размывало контуров живописуемых каждым автопортретов. И все случилось так быстро – воскрешение, возвращение в прошлое. Словно ударил некий колокол, горний колокол, на который они отозвались всем своим существом. Столь долгое уже время проходили они вечерами путь в ненавистный, затхлый, душный двор, что целый вечер в совершенно иной обстановке воспринимался ими как восход солнца. Правда, из женщин тут имелась всего только Ирма, но она была символом всей женственности, она была Евой, Медузой, ужасной и бесподобной; она была уродиной и лилией прерий; чуждым существом из другого мира – существом, именуемым женщиной.
Едва она вышла из залы, на Профессоров накатили тысячи воображаемых воспоминаний о женщинах, которых ученые мужи и знать-то никогда не знали. Языки Профессоров разболтались, руки и ноги тоже, и Доктор понял, что править вечером ему не суждено. Ибо возгорелось пламя и выжгло Профессорскую апатию, и все они разом вернулись во времена, когда были блестящи, всеведущи, потрясающи и ослепительно привлекательны – как сам Дьявол.
Подложные, лестные воспоминания возгорелись в разуме каждого, и Профессора не чуяли под собою ног, и вздергивали повыше распаленные, безобразные лица, и скалили зубы; беззубые же ухмылялись загадочно, и рты их мотались по лицам подобиями гамаков.