Шрифт:
А тут перед ней объявился некто совсем иной. Старый, это верно, но и благородный. Она пожевала ртом. К этому времени рот набрался немалого опыта и улыбка, которую Ирма изготовила для Кличбора, в весьма значительной степени отражала то, для чего предназначалась. Прежде всего, она была обворожительной – немыслимо обворожительной. Для хорошенького личика быть обворожительным и даже очень – дело обычное, но и его обворожительность предстала бы холодноватой, а то и противоположной себе самой в сравнении с тем, во что удалось сложить свои черты Ирме. Ее улыбка поражала, как поражает всякий размещенный на переднем плане картины символ, неизвестно зачем вытащенный из несообразного с ним заднего плана. Слабые, рыскающие глаза Ирмы, шпиц ее носа, длинное, напудренное лицо – они и были несообразным фоном, на котором улыбка являла свою артистичность. Миг-другой Ирма поиграла с ней, как удильщик играет с рыбкой, а затем улыбка застыла, точно отлитая из бетона.
Тело ее мгновенно закоснело в позе и статуарной, и змеевидной – увеличенная грелкой грудь замерла в воздухе, так далеко сдвинувшись влево, что казалось, будто ей не на чем держаться. Белоснежные руки прижались к горлу, на котором искрились драгоценные камни.
Кличбору оставалось пройти несколько шагов. «Это, – сказал он себе, глубоко вздохнув, – одно из тех мгновений в жизни мужчины, в которые испытывается его отвага».
Каждое его движение лепило лежащие впереди годы. Подчиненные пожимали ей руку, как будто женщина есть лишь еще одна разновидность человека. Глупцы! Потомство Евы укрыто в этом лучезарном создании. Колыбельные полумиллиона лет волнуются в ее горле. Неужели эти люди не способны внять чуду, почувствовать благоговение и гордость? Он, старик (не такой уж, впрочем, и непривлекательный), наставит этих псов на путь истинный – и вот она перед ним, и умопомрачительный женственный букет апельсиновых духов ее плывет над его головой. Кличбор вдохнул это благоухание. Кличбор задрожал, а затем львиным движением сметя с глаз достопочтенную гриву волос и приподняв плечи, взял ладони Ирмы в свои, склонился над их млечной вялостью и запечатлел на их влаге первые два за пятьдесят с хвостиком лет поцелуя.
Сказать, что замороженная тишина ужалась до еще более плотного ледяного шара, значило бы принизить необычайную напряженность этой минуты, укутать ее в слова. Сам воздух стал ощутимым физически. И так же, как при виде шедевра сжимается язвительное горло и слова обращаются в бремя, – так же, когда совершается некое сверхъестественное диво и шедевр создается обычным человеческим жестом, пересыхает источник людских желаний и останавливается сердце действия.
Таким было то мгновение. Ирма, сталагмит багрового камня, сознавала, при всем буйстве в ее венах, что страница перевернута. Глава сороковая? О нет! Первая, ибо до этой главы она не жила, а если и жила, то лишь в бездейственном предисловии.
Сколь долго оставались они такими? Сколь много раз обернулась земля вокруг солнца? Сколь много раз гигантские голубые киты северных вод выбросили в небо фонтаны свои? Сколько тростниковых козлов погибло в когтях сколь многих леопардов, пока оставался недвижным этот грандиозный в единстве своем двухфигурный монумент? Бессмысленный вопрос. Мировые часы встали – или должны были встать.
Но наконец арктическая неподвижность нарушилась. У стола с закусками пронзительно взвизгнул один из Профессоров – от смеха или от нервов, установить так потом и не удалось.
Доктор, подняв брови, посверкивая зубами, оглядел винно-красные мантии. Несколько капель пота висело на его лбу. Ему пришлось пройти через многое.
Ирма и резкого крика осознанно не услышала, и что ее вывело из оцепенения не поняла, но обнаружила лишь, что грациозно склоняет голову над белыми локонами уважительной макушки Школоначальника.
Это было оно. Что-то в ней буйно хохотало, звякало, как коровьи колокольца.
Жаль, что Школоначальник не смог, когда она склонилась над ним, увидеть всю ее грациозность, но тут уж ничего не поделаешь – не все сразу – хотя постойте-ка – что это?
О, сладчайшая из удач! И ее досадливый трепет! Что сделал он, огромный, нежный, царственный, блестящий лев? Еще прижимая губы к пальцам Ирмы, он поднял свои глаза к ее глазам. Он словно проник в самые потаенные ее мысли.
Она опустила веки и увидела, что каменно-неподвижные глаза Кличбора смотрят в ее глаза. Взгляд их, устремленный вверх сквозь белую чащу бровей, казался взглядом из клетки.
Она сознавала, что миг этот грандиозен – грандиозен своими последствиями – грядущим, – но сознавала также, что, будучи женщиной, должна, наконец, отнять у Кличбора руку. Однако, едва лишь первый намек на движение прокрался в ее ослабевшие пальцы, как Кличбор поднял львиную голову, снял крупные ладони свои с ее ладоней… и тут у Ирмы поползла грудь. Время отыскало слабину в сложном сооружении из шнурков, тесемок и безопасных булавок.
Впрочем, Ирма, у которой от волнения звенело в ушах, пребывала в расположении духа и тела, до того уж возвышенном, что не могла до него, так сказать, дотянуться, отчего мозг ее сам собою заблаговременно спланировал все, что ей следует сделать и сказать как в случае крайнем, так и в любом другом. И это мгновение было из тех, когда клетки мозга сомкнутым строем устремились Ирме на помощь.
Грудь сползала. Ирма прижала ладони к горлу, локтями удерживая грелку на месте, и чувствуя, что все взгляды наставлены на нее, мерным шагом направилась к дверям в дальнем конце салона. Она даже не взглянула на брата, но с надменной уверенностью двинулась к выходу, и сборчатый хвост ее вечернего платья поволокся за нею.
Остывшая грелка холодила ей грудь. Однако Ирма упивалась этим безжалостным холодом. Какое ей дело до таких мелочей? Нечто куда более значительное влекло ее в своем потоке.
Стрела ударила в цель. Ирма стала нагой. Счастливой. Если б стрела любви не была стрелой фигуральной, Ирма подняла бы ее повыше, всем на обозрение. Она показывала это каждым своим движением, вулканическим румянцем, обратившим ее мраморное чело в нечто такое, что можно сыскать лишь среди кроваво-красных руин какой-нибудь далекой цивилизации.