Фейнман Ричард Филлипс
Шрифт:
Когда банкет закончился, ко мне подошла начальница скаутов и школьная учительница, - они сказали, что у них возник по поводу моего стихотворения спор. Одна считала, что оно итальянское, другая, что оно написано на латыни.
– Так кто же из нас прав?
– спросила учительница.
– Да вы у девочек спросите, - ответил я, - уж они-то отлично поняли, что это за язык.
Вечный уклонист
Учась в МТИ, я ничем, кроме науки, не интересовался, да ни в чем другом особо и не блистал. А между тем, в МТИ существовало правило: студенту надлежало прослушать несколько гуманитарных курсов, чтобы стать человеком более «культурным». Помимо курса английской литературы мы должны были пройти еще два факультативных, - я просмотрел их список и обнаружил в нем «гуманитарную» науку астрономию! И увильнул в нее, этого хватило на год. В следующем году я снова просмотрел список, французскую литературу и прочее в этом роде отверг и выбрал философию. Ничего более близкого к естественным наукам мне отыскать не удалось.
Прежде, чем я расскажу вам о том, что со мной приключилось во время занятий философией, позвольте рассказать о курсе английской литературы. Нам полагалось сочинять эссе на самые разные темы. К примеру, Милль написал что-то такое о свободе, а мы должны были его раскритиковать. Однако вместо того, чтобы заняться следом за Миллем свободой политической, я написал о свободе в отношениях с людьми - о проблеме, связанной с тем, что если ты хочешь выглядеть воспитанным человеком, тебе приходится жульничать и врать, о том, что эти постоянные махинации приводят к «разрушению нравственной ткани общества». Вопрос интересный, но вовсе не тот, который нам следовало обсудить.
В другой раз нам належало выступить с критикой сочинения Хаксли «О куске мела», он там пишет о том, что кусок мела, который он держит в руке, это остатки костей животных, о силах, которые вытолкнули эти остатки из-под поверхности земли, обратив их в белые скалы Дувра, а потом там устроили карьер, добыли этот мел и теперь используют его для передачи мыслей, которые записывают им на черной доске.
И снова, вместо того, чтобы критиковать это эссе, я написал пародию на него, «Об облачке пыли», о том, как пыль окрашивает солнечный закат, смывается дождем и так далее.
Но вот когда нам пришлось писать о «Фаусте» Гёте, податься мне было уже некуда! Сочинение это слишком велико, чтобы написать пародию на него или придумать что-то еще. Я метался по нашему братству, твердя: «Этого я сделать не могу. Мне просто не справиться. И я не справлюсь!».
Один из товарищей по братству сказал мне:
– Ладно, Фейнман, не можешь, так не можешь. Но профессор-то решит, что ты просто не захотел потрудиться. Напиши хоть о чем-нибудь, - лишь бы слов было столько же, - и припиши в конце, что «Фауста» ты понять не сумел, что у тебя к нему душа не лежит, вот ты и не смог ничего о нем написать.
Так я и сделал. Я написал длинное сочинение «Об ограничениях разума». В нем говорилось о научных методах решения проблем, о том, что они сталкиваются с определенными ограничениями: нравственные ценности научными методами не определяются - тра-ля-ля и так далее.
Потом еще один из друзей по братству дал мне новый совет:
– Фейнман, - сказал он, - этот номер у тебя не пройдет, ты выбрал тему, не имеющую никакого отношения к «Фаусту». Ты должен как-то связать ее с «Фаустом».
– Да это же просто смешно!
– ответил я.
Однако другие студенты сочли эту мысль разумной.
– Ну хорошо, хорошо! - протестующим тоном сказал я.
– Попробую.
И добавил к уже написанному полстраницы о том, что Мефистофель олицетворяет разум, Фауст - дух, а Гёте пытается показать ограниченность разума. В общем, как-то все это перемешал, прицепил одно к другому и сдал сочинение профессору.
Профессор требовал, чтобы мы приходили к нему по одному и обсуждали с ним то, что написали. Я пошел - ожидая самого худшего.
Он сказал:
– Вводный материал хорош, а вот о самом «Фаусте» написано слишком мало. Но, в общем, совсем не плохо: четыре с плюсом.
Я снова вывернулся.
А теперь о философии. Курс ее читал старый бородатый профессор по фамилии Робинсон, говоривший очень невнятно. Я приходил в аудиторию, профессор что-то мямлил, а я не понимал ни единого слова. Другие студенты, вроде бы, понимали профессора лучше, но и те слушали его без особого внимания. У меня в то время появилось откуда-то маленькое сверло, примерно на одну шестнадцатую дюйма, и я коротал в этой аудитории время, вертя сверло в пальцах и высверливая дырки в подошве моего башмака - и так неделя за неделей.
Как-то раз профессор Робинсон произнес в конце занятий: «Вугга-мугга-мугга-вугга-вугга…», и все вдруг разволновались! Начались разговоры, споры, и я вывел из них, что он, слава Богу, сказал, наконец, нечто интересное! Вот только что?
Я задал кому-то этот вопрос и услышал:
– Мы должны написать эссе и сдать ему, срок - четыре недели.
– Тема?
– Та самая, на которую он с нами целый год разговаривал.
Меня словно громом поразило. Единственным, что мне удалось расслышать за весь семестр, было произнесенное в повышенных тонах «муггавуггапотоксознаниямуггавугга», а следом - бах! все снова обратилось в словесный хаос.