Шрифт:
Стал ночами пропадать Федор Волков. А ночи — страшные, зрячие: помер человек — а глаза открыты, глядят и все видят, чего живым видеть нелеть. Металась Яуста одна в светлой подклети, пустой от неусыпного солнца.
— Да где же это ты, лешебойник, ходисси… — днем голосила Яуста. — Да и чем же это я опризорилась, где мои глазыньки были, когда я замуж шла за тебя?
Федор Волков молчал: только глазами необидными немовал что-то Яусте, а про что немовал — неведомо.
Должно быть, Яуста отцу пожалобилась: стал Пимен, племяш двоеданский, за Федором следом виться, как комар, и жилять его непрестанно:
— Ты как же это, Федор, с женой-то не влюбе живешь? Как ты с нею повенчан, то по закону божию — должен на ложе спать, а ты что ж это, а? — вился и вился Пимен.
Когда в церковке деревянной звонили к вечерне, выходил Пимен на двор, возле повозки бухался на колени и сладкогласно пел богу молитву вечернюю. Дождь ли, снег ли, — а уж Пимен возле водовозки пел обязательно. Тут от него и спасался Федор Волков — в лес, к Мышь-наволоку. Так, пока не пришла лютая осень, в лесах и коротал ночи, со своими снами с глазу на глаз.
Забелели беляки на море, задул ветер-полуночник. Налегнуло, нагнулось небо, бежали облака быстрым дымом, задевали о верх деревьев. Мгла засеялась, но разобрать — где небо, где море: никто уж теперь не приедет…
— Ну вот, Федор, стал и ты дома сидеть, слава богу. Остепеняйся-ка помаленьку, с господом… — ласковым комаром пел Пимен, впился в самое ухо Федору Волкову.
Но был нынче Федор необычен: грузен сидел, и глаза были красные, кровью налитые, вином несло — и все ухмылялся.
— …Иди-ко, иди, Федорушко, с женою-то, а я дверь замкну — у двери посижу. Ну, давай — поцелуемся, Федор, ну давай, ми-ло-ой…
Потянул Пимен свое рыльце комариное, медленно Федор к нему потянулся — да перед самым носом у Пимена — хоп! — зубами как щелкнет. И еще бы вот столько — зацепил бы Пименов нос.
Отскочил Пимен в угол, руками замахал, а Федор Волков гоготал во все горло — никто не слыхал такого его смеха:
— Ага-га, душа комариная? Ага-га, забоялся? Вот я — вот я-…
И споткнулся на чем-то, заплакал горестно, положил на стол стриженую колгушку свою:
— Уеду… у-й-еду я от вас… Уеду-у…
— Куда ты уедешь, рвань коришневая, живоглот ты, куда ты уедешь, пропойца горькая? Уж лучше молчал бы…
Покойный Федора Волкова отец китобоем плавал и был запивоха престрашный: месяца пил. В пьяном виде была у него повадка такая: плавать. В лужу, в проталину, в снеги — ухнет, куда попало, и ну — руками, ногами болтать, будто плавает.
И вот ведь чудно: оказалась повадка отцовская и у Федора Волкова. Заперли его в теремок, наверх, зимою уж это было, а он — господи благослови — крестным знамением себя осенил да головой сквозь окошко нырнул — прямо вниз, в сугроб. В том сугробе целую ночь и проплавал.
На утро подняли: еле живехонек. Отнесли в баньку: в избу ни за что не хотел. В этой баньке и пролежал Федор Волков всю зиму. Только к весне на ноги встал, да и то с сердцем недоделка какая-то осталась: иной раз подкотится под сердце — только ищет Федор за что бы рукой ухватиться. Ну, да это пускай: только доехать до Африки, там уж пойдет по-новому.
После всенощной преполовенской подошел Федор Волков к батюшке, к отцу Селиверсту:
— Поспросить бы мне вас, батюшка, надо об деле об одном.
Отец Селиверст — старенький, весь усох уж, личико В кулачок, и все больше спал. К чаю ему подавали большую чашку: помакает он булку в чай, выпьет — да и опрокинет чашку, чтобы все крошки собрать. Чашкой-то прикроется этак, да и похрапывает себе потихоньку.
Присели с Федором Волковым на камушке возле ограды.
— Ну, что, дитенок, что скажешь, как тебя звать-то, забыл?
— Федором. А есть у меня, батюшка, желание душевное… То есть вот какое — одно слово… Хочу я — в Африку ехать, а как я неграмотный…
— В А-африку? В А… Ох, уморил ты меня, дитенок! В Афри… — ой, не могу!
Смеялся-смеялся отец Селиверст, от смеха устал, на камушке возле ограды — тут же и заснул. Так и не добился от него Федор Волков ни словечка. А уж больше не у кого было узнать, никого и не спрашивал.
На угоре у Ильдиного камня томился Федор Волков, на карбасе бегал ко взморью всякий пароход встречать. Пришла шкуна монастырская: на монастырские пожни народ везти. И Руфин, монах, какой за капитана у них ходил, так себе — к слову — сказал Федору Волкову: