Шрифт:
Как пушку навел, как запал спустил — и сам Федор Волков не помнил: от страху, от радости — под сердце подкатилось, в глазах потемнело. И только тогда очнулся, когда на белом брюхе китовом копошились матросы, полосами кромсали сало.
— Ну, Федор, тебе бы еще одного так-то, а там и в Африку с богом, — говорил весело Индрик, а глаза грустные были, будто видали однажды, чего живым видеть нелеть: правду.
— Эх! — только поматывал Федор стриженой по-ребячьи колгушкой, только теплились свечкой богу необидные его глазки: и верно, какие же тут найдешь слова?
И в межени белой опять плыли, неведомо где, плыли неделю, а может — и две, может — месяц, как угадать, когда времени нет, и непонятно: сон — или явь? Приметили одно: стало солнце приуставать, замигали короткие ночи.
А ночью — еще лучше Федору Волкову: и все стоял, и все стоял, свесив голову за борт, и все глядел в глубь зеленую. По ночам возле шкуны неслись стаи медуз: ударится которая в борт — и засветит, и побежит дальше цветком зелено-серебряным. Только бы нагнуться — не тот ли самый? — а она уж потухла, нету: приснилась…
Капитан Индрик — на мостике целый день. Из мха седого — глядят зорко глаза, на сто верст кругом.
— Гляди-и, Федор Волков, гляди-и, не зевай!
Кит. Последний. То впереди фонтан выстанет, то слева, то сзади: петли завязывал кит, кружил. Да Индрик на мостике — зоркий: куда кит — туда и шкуна.
— Гляди-и, Федор Волков, гляди-и…
«Ох, попаду. Ох, промахнусь…» — стоял на носу Федор у пушки у своей, под сердце подкатывалось, темнело в глазах.
Два дня за китом всугонь бежали. Привык бы зверь, подпустил бы ближе. Два дня стоял на носу Федор Волков, у пушки.
На третий, чуть ободняло, крикнул с мостика Индрик зычно:
— Ну-у, Федор, последний? Ну-ну, р-раз, два…
«Ох, попаду, ох…» — так сердце зашлось, такой чомор нашел, такая темень.
Выстрела и не слыхал, а только сквозь темень увидел: натянулся канат гарпунный, пошел, задымился — и все жвытче пошел, пошел, пошел…
Попал. Африка. Приникнуть теперь — и не оторваться, покуда…
Кит вертанул быстро в бок. Чуть насевший в хвосте гарпун выскочил, канат ослабел, повис.
— Эка, эка! Леший сонный, ворон ему ловить. Промазал, туды-т-т-его… — бежали, сломя голову, на нос, где возле пушки лежал Федор Волков.
Спокойный, глаза — как ягода-голубень грустная, подошел Индрик.
— Ну, чего, чего? Не видите, что ли? Берись, да разом. Руку-то подыми у него, рука-то по земле волочится…
Есть Африка. Федор Волков доехал.
1916
Полуденница
[текст отсутствует]
Письменно
[текст отсутствует]
Правда истинная
[текст отсутствует]
Верешки
Внизу, по обе стороны рельс, врезана лента синего неба: река. И в синем — глиняно-красные от солнца адамы и кони: бух! — и брызжет взорванная радуга, водяные верешки сверкают и слепят, и от дерзкого ржанья — как от кнута — красный след через всё небо.
А мы — на диване. Удобные, одинаковые люди; удобные диваны; чуть душный, чуть надушенный, удобный воздух.
Господи, если бы свихнулся с рельс поезд, если бы торчмя головой чебурахнулся вниз, к глиняно-красным коням и адамам!
Медленно и неуклонно ползут каменные здания, как стадо черепах. Осенний ветер оплетает свои мокрые волосы вокруг решетки с копьями наверху.
А за решеткой — представление в зверинце. Вертятся фонари, погремушки, морды и лица. За решеткой — зверята. Жарит музыка плясовую.
— А ну, как веселые ребята пляшут? А ну, как молодухи зубы скалят?
Пляшут, зубы скалят, веселье.
А когда уйдут все — просунут зверята меж прутьев морды, смотрят вдаль — на далекий огонь, и осенний ветер хлещет их мокрыми волосами в глаза.
Сверкает, гремит трамвай, народу полнехонек, едут в театр. А у самой двери — сидит мальчишечка, хорошенький такой, голубоглазенький. И у него — ухо надорвано, кровь из мочки бежит. Нет-нет да и вытрет грязным платком то ухо, то глаза, то опять ухо.