Шрифт:
Велик соблазн, проиграв сильному, отыграться на слабых (высечь уборщицу, вставить заму, поломать пополам канарейку, которую лелеяли телеграфистки в смольнинской аппаратной БОДО). Этот соблазн Киров в себе придушил, зато ударился в обжорство.
Дыра, пробитая в жизни, требовала восполнения.
Отобрали одно — взять хоть другое.
Забросать зияющую пропасть котлетами, засыпать туманные рвы салатами, залить пустоту коньяком. Припоршить черную беспроглядную неизвестность згами жареной картошки и соленых грибов.
А то, что вокруг, в радиусе пусть не вытянутой руки, но пистолетного выстрела тысячи земляков умирали от голода, придавало жратве пикантную мифологичность, остроту ритуального танца на самом краешке света, земного диска, человечьего бытия.
Ел, как убивал, как палач казнит, кровавые брызги летели. Урчал, рыгал, перемалывал мощными челюстями мозговые кости. Соратники в Смольном этаж его обходили, когда ел, дома жена с кухаркой прятались, как мыши, на черной лестнице.
После еды тяжко заваливался на диван, личный врач подскакивал с уколом наготове, щупал пульс, зоб.
Впрямь ли можно от еды лопнуть? Баснописец Крылов, говорят, от обжорства скочурился, лиса и виноград эдакий, ворона, фаршированная сыром.
Но вот именно — лопнуть? С брызгами? Как античный герой, разлететься в созвездие, чтобы не из чего было чучелу учинить.
В тот день, когда в трамвай на Невском снаряд угодил и шестьдесят человек умертвил махом, к вечеру, Киров понял, что предел достигнут.
Отменил ужин, потребовал лыж.
Трасса для него была проложена в Таврическом саду, живописная, через мостики, вокруг прудов, да вечером не видать ни черта. Вдоль трассы стояли на вытяжку бойцы с факелами. Порученец с коньяком, мастер по лыжам, скользил чуть поотстав. Врач, в виду возраста, не скользил: его размещали в равноудаленной точке, примерно в центре парка, чтобы мог по кратчайшей прямой достичь занемогшего тела вождя.
Киров шел тяжко, лыжи трещали, но с каждым вдохом дышалось все шире, жир, казалось бы, выветривался, луна мутно сеялась из-за облаков, морозец крепчал, а коньяк — взбадривал.
На охоту вот не выбирался полгода. Вкатить бы сейчас порцию свинца кабану.
Вспомнилась вдруг история с толкучками, которые он со злости не позволил легализовать, стало стыдно перед ленинградцами.
Велел порученцу, чтоб к возвращению в Смольный на столе лежала давешняя докладная о толкучках. Мозг набрал оборотов, нерешенные проблемы всплыли как поплавки, приказал срочно кликнуть в Смольный того-то, того-то и чуть позже того-то с подробным о том-то отчетом. Затормозил, сделал несколько упражнений. Облака чуть рассеялись, в просветах бодренько, будто и не война, мерцали острые звездочки. Положил вызвать, не откладывая, пару комсомолок, одну наугад, а одну эту бурятку, крякнул по-молодецки. Чучелу захотела партия! Еще повоюем!
86
В госпитале Киму не нравилось, даже на крыше с фугасками барахтаться, хотя был по фугаскам мастак.
Хотел на завод.
На заводах делают снаряды и танки, даже на самом Путиловском, к которому вплотную подкатил фронт, и бомбежки там — ежедневные, и часто ловят лазутчиков.
Весь город, и Ким, с замиранием следили по радио о героях-путиловцах, рискующих под обстрелами, в три смены, с винтовками у станка, кующих победу.
Завод по фильмам, по картинкам в журналах, представлялся Киму дворцом производства, роскошным храмом труда, где волшебные огни, высокие своды с алыми звездами, фонтаны раскаленного металла переливаются всеми цветами радуги. А люди-богатыри, спокойные и мудрые рабочие-великаны, управляют, как кораблем, большими станками, и конвейер струится как самобран-ка-скатерть…
Ким, к стыду своему, никогда на заводе не был. Если случалось в разговоре возникнуть такой теме, то пренебрежительно ронял, что «тысячу раз». На самом же деле, когда была экскурсия от школы, он позорно болел скарлатиной, потом была еще раз экскурсия, но его вычеркнули, наказав за разбитое из рогатки окно в учительской, потом сосед дядя Леша Попов обещал взять с собой, но опять из-за провинности не допустили. Тогда вообще произошло обидно: драку во дворе с Татаром он устроил по совести, Татар обижал слабых, а мать не разобралась и наказала. Вот только сейчас дядя Леша, заскочив домой с казарменного, взял на прикидку Кима.
Пока ехали на трамвае до Нарвских, пока шли потом по Стачек сквозь пикеты, баррикады из разбитого кирпича, мимо кристаллов противотанковых ежей, костров, где патрули грели руки и воду, волновался, как… Сказал бы как перед первым свиданием, но такого у Кима пока не было.
Подобрался внутренне, шел молча, сосредотачиваясь к моменту, и дядя Леша молчал.
Завод перевалил любые ожидания. Целый город! Улица цехов уходит вдаль, как Невский, зенитки на крышах, бойницы в заложенных кирпичами окнах нижних этажей, траншеи, вышки с часовыми, запах мазута и гари и еще чего-то горячего и железного: фронта? Фонтан есть, прямо за Лениным, но каменный цветок разбит и кривится осиротевшая арматура.
Заскрежетали огромные двери в стене, загудели мощные моторы, у Кима сердечко дрогнуло: угадал: танки.
Приземистые, как огромные черепахи, настороженно поводя пушками, они выползали из чрева цеха, словно встряхивались и уверенно шуровали к заводским воротам. Ладные, жуткие, такие большие, что Ким и не предполагал, силища! Из башен высовывались танкисты в шлемофонах. Сосредоточенные мужественные лица.
«Смерть фашистским оккупантам!» свежая надпись на победоносной броне.