Шрифт:
Тор, Масуд и Марина прошли под метромостом. Не спеша их догонять, Сабрина шагала следом. Под мостом она сильно задрала голову, даже шарф сполз с лица, которое тут же стал щипать морозный воздух. Девушка снова мысленно обругала себя за робость. Но ведь не пустой это страх — когда-нибудь здесь все рухнет. Как и дом, в котором умерла мать. Все, что напоминает о былом мире, обязательно исчезнет, не оставив взору ничего. И очень не хотелось, чтобы это произошло с метромостом именно сейчас…
Но ничего не случилось. Они благополучно миновали мост и стали подниматься по склону к улице. Где-то в глубинах памяти всплывали неясные образы этого района. Кажется, здесь, под снегом, была длинная каменная лестница; отец ее когда-то в шутку назвал потемкинской. Они втроем были тут когда-то. Теперь же все это похоже на обрывки виденного давным-давно, почти забытого сна. Она — маленькая белокурая девчонка. Отец. Мать. Они спускались по этой лестнице, и Сабрина прыгала по ступенькам. Потом гуляли по набережной, смотрели на яхты, на огромные острова барж. Сидели в летнем кафе, и она ела мороженое. Да. Вон там, где причал. А дальше была карусель. И Сабрина вдруг вспомнила, как каталась на этой карусели. И как детвора визжала от восторга, смешанного с потаенным страхом — а вдруг слечу с сиденья и упаду в реку?! И еще семья фотографировалась на фоне мостов. На фоне карусели. На фоне теплохода «Парис», что стоял у причала. И все это было бесконечным счастьем. А потом был долгий подъем по этой лестнице, к автобусной остановке. Лестница казалась бесконечной, и тогда это для нее было самой большой проблемой… Но отец посадил ее на плечи, и стало легче. Стало хорошо.
И вроде они были здесь и зимой. Да. Она ясно вспомнила ледяные дворцы и скульптуры, рождественскую ярмарку на набережной. Неужели все это было? Неужели не сон? Улыбки, радостные крики детей. Было. Конечно было.
Она остановилась на подъеме, медленно озирая разрушенный автомобильный мост, искореженный, но не упавший метромост, реку и торчащий у берега ржавый металл затонувшего «Париса». То место, где была когда-то карусель. Другой берег… Оставленные на снегу собственные следы. А вон там, внизу, кажется, было то летнее кафе. А вон там зимой умельцы сооружали ледяные замки, и люди приходили поглазеть на них, сфотографироваться, отдохнуть.
И по щеке мысленно покатилась слеза. Именно мысленно, ведь Сабрина была отучена плакать. В двенадцать лет…
— Мама, — прошептала девушка. — Мамочка. Кому все это мешало? Кто так ненавидел детские крики и радость людей? Зачем же так вот сделали?..
Ладонь отца сильно прижата к лицу маленькой Сабрины. Нестерпимы свет и жар. Бронислав бежал, держа дочь одной рукой и защищая ее глаза другой. Бежал от жара и света. Затем от чудовищного грохота. Бежал под землю. А испуганная девочка кричала и звала маму.
Потом был страшный хаос первых лет. Людей спаслось много больше, чем ютится сейчас в новосибирской подземке. Но начался страшный естественный отбор. Выжившие умирали от болезней, от страха. Убивали друг друга за кусок хлеба, за консервы, за глоток воды. Охотились на детей. Таких, как она. Потому что…
Это сейчас воцарилось равновесие, и те, кто выжил, влачат жалкое существование в своих норах, подчиняясь устоявшимся правилам новой реальности. Но то, что творилось в первые годы… А зачем было доводить до того, что происходило тогда и происходит ныне? Неужели не было другого выбора у всего человечества?
— Зачем же мы так поступили с нашим миром, мама? — прошептала она снова и вдруг резко повернулась, почувствовав пристальный взгляд.
Это была Марина. Они уже были далеко наверху, почти достигнув места, где находилась та самая автобусная остановка. И Марина в который раз вцепилась отчаянным взглядом в молодую охотницу. И в этом взгляде читался тот же самый вопрос: «Зачем? Зачем вы так поступаете со мной?».
И Сабрина почувствовала к этой пленнице то, от чего предостерегал недавно отец.
Фрол и Чудь лежали на снегу, окрашенном их кровью в алый цвет. Они были мертвы, а пробитый картечью Бочков тихо стонал. Паздеев не попал под выстрелы, но сильный удар куском железной трубы изувечил его лицо, которое теперь было покрыто замерзающей кровью.
Викарий сидел в сугробе, прислонившись спиной к автобусу, в котором и застигло нападение четверку из Перекрестка Миров. Он сжимал простреленную навылет руку и зло смотрел на Паздеева. Тот, в отличие от глупого Бочкова, сообразил, что в неожиданном ближнем бою надо отстреливаться не из СВД, сковывающей движения в малом пространстве, а из пистолета. Он успел нанести рану Викарию, прежде чем получил от него трубой по голове.
Халдей, самый молодой из трех свидетелей Армагеддона, стоял чуть в стороне и озирался по сторонам — не привлекла ли кого-нибудь стрельба? А Жрец нависал над поверженной четверкой, улыбаясь и вертя в руке выточенный из автомобильной рессоры большой нож.
— Ну что, еретики сраные, допрыгались? Добегались? Допердимоноклились? — приговаривал он, победно скаля кривые и гнилые зубы.
— Чего? — простонал Паздеев.
— На нашей стороне правда, а вы не верили в это, грешники поганые. А правда в том, что полная жопа неизбежна. Понял, сука?
— Ни хера я не понял. — Паздеев повернулся на бок и завозился в снегу, пытаясь подняться, но Жрец поставил ему на грудь ногу, обутую в небрежно сшитые из шкур и фрагментов дубленок унты. Надавил, заставил снова покорно распластаться.
— Не ерзай, чуханчик. Дальше голову разобью.
— Жрец, я срать хочу, — проскулил Халдей в стороне.
— Заткни пасть, ущербный, и пали обстановку. Викарий! Эй, Викарий!
— Чего? — проворчал подельник Жреца.