Шрифт:
Матросы сняли комбинезоны, размотали тюрбаны, убрали тряпичные лоскутья, прикрывавшие лицо, и надели чистые рубашки, — как будто подняли флаги. В узких проходах возле кубриков запахло увольнением на берег.
— Но если вы действительно хотите что-нибудь увидеть, — сказал Капитан, — поторопитесь, потому что ночью мы отчаливаем. Кстати, забудьте все, что вам тут рассказывали про старину, фрукты и свободу, и жемчуг, и бесконечно долгие стоянки, когда кругом островитянки, таитянки, обезьянки, и про танцы ночь напролет в кабаках, до которых из гавани якобы рукой подать. И о футбольных матчах с командами других судов, о добрососедских и дружеских отношениях, — он засмеялся. — Все это в прошлом.
А видела ли я в каюте Стармеха полированные кубки на столе у стены с картами? Стармех всегда стоял на воротах, он и по сей день клянется, что, защищая честь судна под немецким флагом, не пропустит ни одного мяча. Теперь? Теперь не те времена. Сунут в коробку и потащат вокруг света, вот вам и все приключения. Ночью приходишь в порт, утром уже отчаливать, контейнеры ведь в любую погоду можно грузить, время года тоже не имеет значения, летом и зимой тариф один.
Сам Капитан здесь никогда не сходил на берег, он же не мог оставить свой пост, но, спускаясь с мостика, я почувствовала, — он провожает меня взглядом, и не прочь проводить собственной персоной. Хотела оглянуться, что-нибудь сказать ему в утешение, но не было времени. В гавани я тоже не задержалась; должно быть, поэтому юные островитянки не встретили меня с цветами и не украсили, зацепив цветок мне за ухо.
Садовода я оставила недалеко от гавани, возле первых продавцов жемчуга, а сама прыгнула на первый утренний паром. Пусть отвезут меня на прекраснейшие в мире острова, где не бывает зимы и нет кладбищ. Там я наконец начну пить и петь, а ветер раздует мой силуэт, превратив его в совершенно великолепную фигуру, и я, опьянев от столь щедрых красот и фантазий природы, улягусь спать в первом подвернувшемся каноэ. Довольно книг, долой музеи, никто больше не будет ходить за мной по пятам и свистящим шепотом объяснять, что нарисовано на картинах. Я закрываю глаза — потомки да будут снисходительны к искусству и ко мне, не умеющей дать описание природы.
На пароме я сразу поняла, что жестоко ошиблась — я тут была не одна. В грязноватом баре крохотного суденышка стояли Каносса и Нобель, на пятки им наступала тень — Жестянщик, облаченный в рубаху своих воспоминаний и, похоже, обещавший тем двоим вознаградить их на островах за множество услуг, которые они оказали ему на корабле, вот только опять он с утра пораньше пил за их счет. Подружек француза нигде не было видно, но он трещал не закрывая рта, брал реванш за все, чего натерпелся в течение многих недель в кают-компании. Круглое как шар тулово Жестянщика с короткими толстыми ручками словно еще больше раздалось вширь.
Парень, стоявший за стойкой бара, снова и снова наполнял стаканы, и Каносса, с неподвижно пасмурным лицом и взглядом, упрямо устремленным на носы собственных ботинок, выкладывал на стойку купюры. Никогда еще я не видела его таким измученным, а Жестянщика таким жизнерадостным: француз болтал, не умолкая ни на минуту, словно выздоравливающий после тяжелой болезни, который вознаграждает себя за длительное молчание.
Нобель, тяготясь теснотой крохотного помещения, курил сигарету за сигаретой, бросал на пол и затаптывал окурки незашнурованными башмаками, на полпути в туалет он споткнулся, наступив на шнурок, но в последний миг устоял на ногах, привалившись к стойке. Каносса вдруг обернулся и воззрился на открытую дверь. Я не успела вовремя отскочить, наши взгляды встретились, но тут же физиономия Каноссы расплылась в широченной улыбке, и я поняла: Нобелю он меня не выдаст, на островах их ждут дела и встречи поважнее.
— Таити! — снова завопил Жестянщик, когда паром подошел к пристани. Названия других островов он давно забыл. Сейчас он ждал, что Нобель с Каноссой, подхватив под микитки, перенесут его на берег в сияющем утреннем свете Южных морей. Я долго провожала взглядом три удалявшиеся нетвердой походкой фигуры, дожидаясь, пока все пассажиры покинут паром.
На берегу стала искать каноэ, потом, сообразив, что пловчиха я никудышная, взяла на прокат велосипед, трижды объехала вокруг потухшего вулкана и наконец, ошалев от аромата цветов и ванильных деревьев, от нестерпимой синевы моря и немыслимой белизны пляжа, свалилась с велосипеда посреди дороги, неподалеку от церкви, у которой не было колокольни.
Когда я открыла глаза, меня окружали собаки и орава детей, через длинные соломинки сосавших кокосовое молоко из кокосовых орехов. Дети что-то крутили и вертели на велосипеде, потом стали протягивать ладошки, я оттащила велосипед на берег и нашарила в карманах кой-какую мелочь.
На ветвях дерева, названия которого я не знаю, прямо над океаном висели качели. Я покачала детей, потом стала качаться сама, потом испугалась — качался крест на крыше церковки, и еще я увидела, что возле церкви нет кладбища, на котором однажды мог бы обрести покой Жестянщик.
Я стояла, прислонившись спиной к каменной ограде, уставясь на двери церковки, — в таком положении меня нашел Пигафетта. Он поправил мой съехавший набекрень венок, посадил к себе на закорки и отнес на корабль. Снова ощутив под ногами колеблющуюся палубу, я с облегчением сорвала с головы венок, заткнула уши, нырнула в синий комбинезон и забралась поглубже в брюхо корабля.
Здесь я дома, потому что между машинами, ведрами со свежей краской и ржавыми звеньями трехсотметровой якорной цепи, которая внушает надежду на что-то прочное, стоит гроб. Нобель положит меня в него, если я, с головой уйдя в свои размышления, на половине пути вокруг света потеряю из вида красную спину Капитана и, забираясь на мачту, оступлюсь, прозевав ступеньку.