Доронин Иван
Шрифт:
…Уже на обратном пути на мысе Уэллен радист передал мне телеграмму от отца. Там было всего несколько слов: „Поздравляю и горжусь сыном". Я вспомнил далекое детство и своего отца — плотника на небольшом заводе. Когда я кончил начальное училище, обрадованный отец подарил мне стамеску. Но у него не было денег, чтобы отдать меня в ближайший город Арзамас в школу II ступени. Я ушел из дому самовольно, ушел вместе с другом моим Сашей Шмелевым. Саше на дорогу напекли белых пирожков, вещи его лежали на подводе. Я же шагал рядом, как был, в сапогах, в одной белой рубахе. Уставая, я снимал сапоги и нес их подмышкой. И когда на вторые сутки мы прибыли в Арзамас, я шел по улицам тихого города с церквушками и башнями, с которых доносился перезвон часов, по-мальчишески удивлялся невиданно высоким домам и одновременно горевал о единственной рубахе, запачканной сапогами, и бранил себя за неаккуратность.
Может быть она, эта ранняя жизнь, приучила меня к выдержкет к точности и режиму.
Но настоящей школой моей жизни была артиллерийская школа ВЦИК в Кремле. Там я закалил свое политическое сознание, там я понял силу дисциплинированного коллектива.
Повторяю, мы сделали то, что сделал бы любой летчик нашей военной авиации. Мы победили выдержкой, организованностью, дисциплиной. Этому научила меня Красная армия. Помню, в начале моей летной жизни я застал в нашей авиации остатки партизанщины, панибратства, показного бесшабашного „геройства". Запомнилась фигура одного летчика. Маленький, смуглый, крикливый, он ходил обычно распоясанный, в неодернутой гимнастерке. Ему нравилось на виду у всех завернуть десяток штопоров, запетлить на низкой высоте, пролететь бреющим полетом, а при посадке показать большой палец: вот, мол, какой я, одной рукой машину сажаю. Крикливый и задористый, он ходил по аэродрому, показывая рваные перчатки, которые сам же трепал и портил бензином.
Летчики такого типа — „детская болезнь". Такие летчики начального периода в нашей авиации может быть и способны на отдельный геройский трюк (да и то, если на них смотрят), но в нашем деле требуется другое: выдержка, трезвый расчет и дисциплина.
Теперь в нашу авиацию пришли другие люди. Когда мне на пути от Петропавловска в Москву приходилось отвечать на приветствия, я говорил:
— За 17 лет революции у нас появились прекрасные машины, в которые можно верить. За эти же 17 лет революции у нас появились люди новой, советской формации, у которых высоко развиты организованность и чувство долга.
Такова и профессия летного штурмана. Должны быть образцовая аккуратность и точность, твердая уверенность в своих приборах и расчетах. Я лишний раз пережил эту уверенность в один из полетов в лагерь. Как всегда, я рассчитал расстояние, силу ветра и высчитал время. Как всегда, за десять минут предупредил по телефону Каманина:
— Осталось десять минут.
Предупредил вторично за три минуты. Но минуты прошли, а лагеря я не увидел.
— Время вышло, — сказал я Каманину, — лагеря не вижу.
Я чувствовал себя неловко, неудобно, смущенно. Но смотрю в зеркало и вижу: Каманин улыбается мне. Он отвечает мне военным термином:
— Можно бомбить по расчету времени.
Он разворачивает самолет к посадке, и тут я неожиданно вижу сигнальный дым и черные точки лагеря, которые до этого были закрыты от меня фюзеляжем самолета.
Лагерь был прямо под нами!
Борис Пивенштейн. В пургу
Когда докладчик кончил говорить об итогах XVII съезда и летчики, разминая плечи, выходили из зала покурить, командир эскадрильи подозвал меня:
— Товарищ Пивенштейн!
По тону можно было понять: случилось что-то важное. Отстраняя любопытствующих, он отвел меня в сторонку.
— Вы полетите спасать челюскинцев. Я ответил, не шелохнувшись:
— Есть приказано лететь спасать челюскинцев!
— Возьмите мой „Форд", поезжайте сейчас же на аэродром, разберите машины и утром — во Владивосток.
— Есть немедленно разобрать машины и утром во Владивосток!
Военная выдержка. Ничем нельзя выражать охвативший тебя восторг. Но едва командир отошел, я сорвался с места, расталкивая товарищей.
На автомобиль — и к штурману Ульянову:
— Собирайся немедленно на аэродром. Нас назначили спасать челюскинцев.
Ночью мне спалось плохо. На аэродроме разбирали машины. Командир эскадрильи несколько раз будил меня, вызывал к себе и начинал спор о механиках:
— Ну кого же тебе дать?
— Грибакина дать, Пилютова.
— Не могу, с кем я останусь?
Он согласился только под утро. К восьми часам самолеты были готовы и погружены на платформы. На устройство личных дел нам было дано по 30 минут.
Дискуссии и дисциплина
Во Владивостоке мы встретились с ожидавшим нас звеном Каманина. Мы с ним старые товарищи. Под его командой образовалась крепкая группа из военных и гражданских летчиков, опытных полярников.
Накануне нашего отплытия собралось совещание. Кроме нас пришли гражданские летчики Галышев, Молоков, Фарих, Липп. Фарих выступил первым. Он говорил, обращаясь к нам:
— Вы на Севере не были? Куда же вы собираетесь? Вы знаете, какие там ветры, вьюга? Знаете, как треплет в полете? У мотора даже меняется звук. А снег — это же сплошной камень, мрамор! Там и садиться нельзя ни по ветру, ни против ветра, а только по накату снега.