Шрифт:
Как справедливо заметил Бихан, европейский марксизм, представлявший собой антинациональное учение, приобрел в России национальный — и притом антиевропейский характер. И отторжение европейского влияния, и обусловленный революцией поворот к Востоку в одинаковой степени были связаны с новой интерпретацией идей, история которых уходила далеко в глубь петербургского периода, если не дальше. В том обстоятельстве, что внешне этот поворот к Азии основывался на европейских, марксистских предпосылках, отразилась вся двойственность русской революции — западнической и в то же время антизападной.
Когда до свержения петербургского самодержавия еще оставалось больше десятка лет, в творчестве поэтов, принадлежавших к группировкам, которые самим своим возникновением были, казалось бы, обязаны западноевропейским эстетическим доктринам — символизму, имажинизму и т. д. — появляется представление об азиатских чертах России{963}.
Клюев, например, писал о «душе мужицкого рая», называя ее «Земля моя, Белая Индия», преисполненная тайн и чудес азиатских{964}. Клюевское описание «Белой Индии» во многом проистекает из средневековых русских представлений об Индии, стране, в которой якобы нет властителей и вельмож, нет зависти, купли, продажи и разбоя, стране, где правит пресвитер Иоанн{965}.
Для Николая Клюева Революция была слиянием России и Востока, Юга и Севера, вплоть до апокатастасиса; в его глазах она являлась завершением братства тварного мира{966}. Тема Китеж-града, занимавшая в его творчестве столь важное место, имела отношение не только к России, но и к Востоку — Азии, к которой «он безраздельно относил послереволюционную Россию»{967}. В произведении под хилиастическим заглавием «Четвертый Рим» Клюев мечтал о времени, когда: «Подарят саван по заводским трубам / Великой Азии пески»{968}. Клюев проклинал этот Запад «заводских труб»: «Сгинь Запад — змея и блудница. / Мой суженый — отрок Восток»{969}.
У Есенина машинной, городской Европе противопоставлена «Рассея» — азиатская, стихийная, «скифская»{970}: «наше волчье, мужичье, рассейское, скифское, азиатское». «В том зове калмык и татарин, / Почуют свой чаемый град»{971}; «Рассея моя… Рассея… азиатская сторона», — писал Есенин{972}. И «пусть мы азиаты… но… не воняем трупно, как воняют внутри они», — писал Есенин в 1922 году, имея в виду Германию{973}.
Андрей Белый, до первой мировой войны оказавший влияние на творчество Есенина {974} , более сдержанно писал в «Серебряном Голубе», что и русские, и европейцы выродились, и только монголы еще остались прежними. По его мнению, Россия была страной монгольской, и во всех русских текла монгольская кровь {975} .
Еще более яркое воплощение эти представления нашли в знаменитом романе Андрея Белого «Петербург», написанном не без влияния событий русско-японской войны. Главный герой романа, русский дворянин, ведущий свой род от «киргиз-кайсацких» пращуров, участвует в подготовке террористического акта, не подозревая, что намеченная жертва — это его собственный отец. «…Старый туранец — воплощался множество раз; воплотился и ныне: в кровь и плоть столбового дворянства Российской империи, чтоб исполнить одну стародавнюю, заповедную цель: расшатать все устои; в испорченной крови арийской должен был разгореться Старинный Дракон и все пожрать пламенем; стародавний Восток фадом невидимых бомб осыпал наше время. Николай Аполлонович — старая туранская бомба — теперь разрывался восторгом, увидевши родину; на лице Николая Аполлоновича появилось теперь забытое, монгольское выражение… [101]
101
«Монголизм» здесь воплощает «принцип универсального нигилизма» и род «прото-тоталитаризма», в котором революция и реакция соединяются. Победа «монголизма» (в духе В. Соловьева) связывалась с исходом истории (см.: Иванов-Разумник. // Русская литература XX века / Под ред. С. Венгерова. М., 1916. Т. III. С. 52–57; G. Nivat. Du «panmongolisme» au «mouvement eurasien» // Cahiers du monde russe et sovietique. 1966. Vol VII. P. 462, 477).
…Проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингизхана… Но послушай, прислушайся: топоты… Приближают топоты из зауральских степей. Приближаются топоты. Это — железные всадники»{976}.
Вскоре после победы большевиков в октябре 1917 года крестьянский поэт Петр Орешин говорил о русской революции как о торжестве Азии над Европой, говорил о «мече Востока» и о приближающемся падении Парижа. Лондон, утверждал Орешин, исчезнет на дне морском, а Берлин взорвется, тогда как Индии предстоит облачиться в свежие наряды, а Великой Степи — принести жертвы «новому Богу»{977}.
Таким образом, именно в революционной лирике Есенина, Клюева и Орешина — поэтов, в чьем творчестве мировоззрение крестьянской России отразилось в большей степени, чем в других литературных источниках — представление о родственной близости России и Азии нашло необычайно яркое выражение. Идея крестьянской революции как прорыва азиатских сил России являлась также одним из основных мотивов творчества Б. Пильняка в 1919–1922 гг. («Голый год»){978}.
Все эти идеи нашли выражение через «скифство». Есенин был «хорошо осведомлен о Скифии. Знал описание Геродота, легенды о скифах»{979}. В июне 1917 г. он писал: «Мы ведь скифы, принявшие… писание Козьмы Индикоплова… в жигулях костер Стеньки Разина»{980}. Скифство Есенин называл «нашим народническим движением»{981}.
Как и само народничество, революционное «скифство» восходило к порыву Герцена (1859): «как настоящий скиф с радостью вижу, как разваливается старый мир… и наше призвание — возвещать ему его близкую кончину»{982}. В левоэсеровской публицистике об этом напоминал Иванов-Разумник, вокруг которого группировались писатели-«скифы»: «Человек, писатель, мыслитель, социалист, [это — М. С.] вечный скиф»{983}.
Следуя по стопам Иванова-Разумника, русская революция стала выражением вечного скифского начала, присущего России, причем «скифство» означало безграничный максимализм и непримиримость духа. Этот революционный принцип определял противостояние России и западного мира; его-то Иванов-Разумник истолковывал как воплощение «вечно эллинского», или «вечно мещанского» начала, господство которого всегда приводит к одному и тому же: все возвышенное растворяется в поверхностной и пустой обывательской морали{984}.