Шрифт:
Религиозный идеал старой России нашел выражение и в творчестве Ф. И. Тютчева, одного из величайших русских лириков:
Эти бедные селенья, Эта скудная природа — Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной. Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя{602}.Божественное, не снизошедшее до земного — и не испытанное земным страданием — вообще вызывало подозрения. Здесь, в частности, следует искать корни русского богоборчества.
Напротив, «для Достоевского добровольное снисхождение и отдание себя „ради страждущей Любви Божией [видится — М. С.] в страданиях Богочеловека“ [из — М. С.] „сострадания к страждущим“ добровольно ради нас», — писал Полторацкий{603}. А сам Достоевский «есть кость от кости той самой интеллигенции, которая только на словах… безверная, а на деле полна… религиозного экстаза в своих неустанных исканиях подвига… Где тоска о правде, там уже неминуемо и подвижничество… Вся история опозиционной русской интеллигенции есть один сплошной мартиролог»{604}. «Средь вас нашлись для страдальца народа друзья, / Протянули ему свою руку. И решили с ним вместе идти, / За свободу на смерть и на муку», — гласил стих «Речь Петра Алексеева» (1876 г.){605}. Ибо принять страдание за народ могло быть великой целью, «обнародованием правды». «В жертве… человек не отчужден; в жертвовании собой, теряя себя, он себя находит»{606}.
И в своем понимании бессмертия русская религиозность являет собой полную противоположность тому представлению о нем, которое нашло свое выражение в знаменитой балладе Гете «Бог и баядера»: на Руси бессмертие исстари ассоциировалось с нисхождением Бога в… толщу земную{607}. В стихотворении С. А. Есенина «Товарищ» Христос сходит с иконы; движимый состраданием, он приходит на помощь русскому народу — и гибнет, пораженный пулей контрреволюционера. Это Христос старообрядцев, и Есенин выбирает то написание имени Христа — Исус — которое было принято у староверов{608}:
«…О верный мой Исус. Зовет он нас на помощь, Где бьется русский люд, Велит стоять за волю, За равенство, за труд!..» …Сошел Исус на землю… Но вдруг огни сверкнули… Залаял медный груз. И пал, сраженный пулей, Младенец Иисус{609}.Не столько небесное сияние Христа, не столько Его царство небесное привлекали русский народ, сколько страдания Христа и стремление подражать Ему в Его муках. В. Розанов чувствовал, что именно в таинстве слез кроется тайна христианства, в таинстве Христа плачущего{610}.
Максимилиан Волошин, поэт насквозь европеизированный и космополитичный, во время большевистской революции увидел поверженную, опозоренную, втоптанную в грязь Россию в образе лошади, которую хозяин бьет плетью по нежным глазам, он видел ее в образе жаждущей избавления, страждущей твари (здесь нельзя не почувствовать переклички с Достоевским); Волошин называет Россию «юродивой» {611} .
Г. П. Федотов называл эту духовную традицию кенотическим христианством (кеносис понимается здесь как самоотречение божье, как нисхождение Бога в мир земного и человеческого). Федотов считал такое мировоззрение специфически русским, хотя едва ли справедливо было бы полагать, что оно существовало в одной лишь России (равно как и то, что оно всегда господствовало в русском православии) [56] .
56
Для всего московского периода оставалось характерным византийское представление о Христе-Пантократоре (ср.: Fedotov. Religious Mind. Vol. 1. P. 390ff).
Карл Нетцель был склонен к сугубо социологическому объяснению этого мотива, усматривая здесь результат «долгой жизни в рабстве». Однако кенотические черты давали себя знать и в начальный период русской христианской традиции. За тысячу лет до Достоевского на Руси делали святыми тех, кому пришлось пережить страдания — как добровольно, так и по принуждению. Не прошло и столетия с момента принятия христианства, как появились первые святые — князья-братья Борис и Глеб, канонизированные лишь из-за мученической гибели обоих в ходе династической междоусобицы (причем кончина младшего — Глеба — отнюдь не была добровольной{612}. Подобно множеству других русских святых, князь Андрей Боголюбский (1157–1174), который разграбил Киев и пал жертвой заговора (он погиб, сражаясь, с оружием в руках!), удостоился святости лишь потому, что его смерть была насильственной. Не только добровольное — любое мученичество было священно. Могилы — не только Петра Третьего, но даже Павла Первого, павших жертвами кровавых дворцовых переворотов, почитались как могилы святых (при отсутствии каких бы то ни было церковных решений по этому поводу!). Примечательно, что популярность этих культов усилилась накануне революции{613}.
Напротив, официальная монархическая идеология зиждилась не на кенотическом, а на византийском идеале царя. Кенотическая традиция русского христианства, во всей ее силе и мощи, сделалась достоянием внешне атеистического народничества{614}. Ибо кенотическая сакрализация страдания, страдальцев и угнетенных фактически обесценивала духовный статус власти и начальства, неизбежно понижая их, что означало религиозную переоценку всего социального устройства (этим-то и отличался кенотизм от идеологии, основанной на понимании Христа как Пантократора).
«Не та вера правее, которая мучает, а та, которую мучают»{615}. Причиной, по которой в России страдание традиционно ценилось очень высоко, в особенности страдание безвинное, является представление о том, что «страдание есть стезя, на которой… совершенствуется душа человеческая». Именно в страдании видели праведный путь жизни. «Страдание — правильное отношение между грешным миром и стремящейся к правде душой». Даже Распутин написал: «Душа моя, радуйся гонениям…, рай построен для изгнанников правды».{616}