Шрифт:
Я думал, что мама зашумит, заставит убрать водку, но она молча подошла к шкафу и стала доставать рюмки.
— Давай, Людмила, три, — скомандовал осмелевший гость, — равноправие, так уж равноправие.
Мама и с этим согласилась. Дядя Вася ловко выбил пробку с маху, налил три рюмки до краев, не уронив ни капли.
— Взяли, — вздохнув, скомандовал он, — быть добру!
Я посмотрел на маму. Она почувствовала мой взгляд, повернула голову и кивнула разрешающе. Лицо ее показалось мне необычайно бледным. Она взяла рюмку твердой рукою и выпила горькую жидкость не спеша, как бы боясь разжать зубы. Я впервые в жизни выпил, и, когда пил, воображал себя морским волком, хлещущим ром. Воображение помогло мне не уронить свое мужское достоинство, не закашляться и даже не покраснеть.
Я ел американскую свинину, и она казалась мне безвкусной, вроде прелой капусты. Мясо было волокнистое и разваренное до предела. Зато соленое сало с коричнево-красными аппетитными прожилками пришлось мне по вкусу. Я ел и все ждал, когда же дядя Вася начнет рассказывать об отце.
А он не торопился. Хрустел, щеки его двигались и даже бобрик волос ходил вверх-вниз. Закусив, он снова взялся за бутылку. Мама опять не возразила ему. Он налил рюмку себе и маме доверху, а мне плеснул чуть-чуть. Я было обиделся, но сдержал себя. В голове у меня начинала биться волнами кровь. И сердиться я уже не мог: мне все нравилось. И лампа. И стол с закусками. И молодая красивая моя мама. И добрый фронтовой друг отца...
Будто со стороны я видел маму. Она была сейчас розовой и мягкой, с расширенными по-девчачьи глазами, с небрежной и от того еще более милой пышной прической. Свет матово переливался на темно-красных завитках.
Дядя Вася так пристально и долго глядел на маму, что я стал чувствовать какую-то нехорошую тревогу. Наконец он застегнул воротник гимнастерки и начал рассказ:
— Батя ваш, прекрасный мужик, меня вышучивал так, что хоть в омут кидайся. Остер на язык. На фронте это, скажу вам, как лекарство — веселое слово...
Он закурил без позволения. И мама спросила его еле слышным свистящим шепотом:
— Что ж вы тянете? Что с ним? Он передал вам письмо? Записку?
Она уставила на дядю Васю блестящие глаза и сцепила руки, сжалась вся как-то. Дядя Вася крякнул, взялся было за бутылку, побултыхал остатки водки, но разливать не стал. Встал, опершись руками о стол:
— ...Ты, Людочка, родненькая, держись... Или поплачь... Погиб Александр.
Он выдохнул воздух, будто вынырнул из глубины. И отвернувшись к темному окну, зло стукнул кулаком по кресту рамы.
Помню, что я удивился своему спокойствию. Я не умер, не закричал, не заплакал. Я смотрел на стоявшую молчаливую маму и искал, как и чем бы утешить ее сейчас. И ничего не мог найти.
— ...Сын-то молодец, ты уж не убивайся, не молчи...
Мама разлепила запекшиеся губы:
— Наливай, что уж.
Дядя Вася поспешно и покорно разлил водку. Ей и себе. Мне он не налил. А только подмигнул невесело. Они выпили не чокаясь.
— За что же его... — сказала мама, и вдруг горе прорвалось у ней.
Она уронила руки на стол, затрясла головой. Дядя Вася отодвинул тарелки, рюмки, закурил жадно.
Мама рыдала беззвучно и оттого особенно страшно. Ее били судороги, и она цеплялась пальцами за оголившийся стол, скребла живое дерево ногтями.
Дядя Вася подошел к маме и стал гладить ее по голове, как маленькую.
Я продолжал сидеть, окаменев. В сердце запекался тугой горький комок, он подкатывался к горлу, затем вновь уходил вниз и теснил грудь.
Дядя Вася остался ночевать у нас. Он вышел, а мы с мамой разделись и легли вместе в ее кровать. Это была теперь ее кровать, а не их с папой. А дядя Вася лег на мой диван, придвинул к себе стул с пустой консервной банкой вместо пепельницы и стал курить одну за другой папиросы. Лампу мы погасили. Только от горевшей папиросы прыгали время от времени красноватые блики по стенам.
Спать мы не могли. Но притворялись, что спим.
Первый не выдержал молчания дядя Вася.
— Батю вашего все у нас любили. А доставлять весть такую мне довелось. Ежели бы не приказ и не командировка... Надо кому другому бы поручить, кто деликатнее, ловчее...
Он помедлил, шипя папиросой.
— Эх, судьба-матушка. Кому что на роду написано, то и произойдет. Летали мы первые месяцы в тяжелых условиях. Немца на один наш самолет вдесятеро, а то и поболее. Клевали они нас, как коршуны голубей. А Александр невредимым выходил. Смеялся: заговоренный. И точно: полетят пятеро, а возвращается на базу он один. Лихо сражался. Геройски.
Дядя Вася пошуршал, и вновь вспыхнул огонек, видно, он прикурил от одной другую.
— На счету его, пожалуй, поболее всех в полку, — восемь вражьих стервятников, а уж боевой техники и живой силы не счесть. Его недавно к ордену Ленина представили за удачно проведенную операцию...
Время для нас в ту ночь шло по особым часам. И не спали. И не говорили почти. А окна уже заливала утренняя стынь. И с нею стыло в душе, и я уже ничего не боялся, даже смерти. И понял, как это страшно: не бояться смерти...