Шрифт:
Младшего лейтенанта похоронили молча, без речей, без салюта. Кухарев лопатой отодрал от пня щепку, обстрогал ее ножом, послюнявил языком огрызок карандаша и написал:
«Здесь похоронен командир Красной Армии т. Круцких, герой Отечественной войны».
Щепку воткнул в свежий холмик.
Смерть младшего лейтенанта ошеломила и Дмитрия, и раненых. Все молчали, даже беспокойный Рубахин и тот притих, лежал, свернувшись калачиком. Один только Ломинашвили стонал на носилках и что-то бормотал по-грузински.
Еще вчера каждый из раненых верил в лучшее, думал, что попадет в медсанбат, из медсанбата в госпиталь — подальше от войны, от грохота. Но теперь не будет ни медсанбата, ни госпиталя, даже грохота нет. Кругом тишина. Эта зловещая тишина говорила о том, что наши опять отошли, и отошли далеко.
На дороге снова послышался треск моторов.
— Подальше бы в лес уйти нам, — сказал Кухарев.
Да, да, нужно уходить, пока их, как выражался Рубахин, не сцапали. А как уйдешь? Кто понесет лежавшего на носилках Ломинашвили?
— Берись, доктор, одна рука у меня здоровая, ремень еще можно приспособить, донесем человека, — вызвался Борисенко.
Они вдвоем несли Ломинашвили, а за ними тянулись, поддерживая друг друга и поругиваясь, остальные раненые. Рубахина вел теперь Петро Калабуха — человек молчаливый, задумчивый. Он был ранен в грудь навылет, его самого нести бы надо, а он шел, часто останавливался и кашлял, кашлял...
Ковыляя на костыле, Кухарев силился подбодрить товарищей.
— Да пошел ты к лешему со своим «ничего, ничего, братцы», — озлился Рубахин. — В могилу идем, тут нам всем хана будет.
— Ты, Вася, не спеши в могилу-то, — улыбаясь, отвечал ему Кухарев. — Мимо нее, Вася, никто не пройдет... Смекни-ка: по Берлину нам походить нужно? Даже очень обязательно.
— Ты, Кухарев, как дед мой. Того, бывало, бабка скалкой по шеям, а он ей спьяну песенку поет: «Ах ты, душечка, красна девица». Ишь ты, в Берлин ему захотелось.
— А что ты думаешь, и захотелось!
— Не могу-у-у идти-и-и, — простонал невысокий, какой-то сгорбленный Толмачевский — батальонный писарь.
Кухарев подковылял к нему.
— Отдохни, отдохни, сынок, нам спешить некуда, посиди, — заботливо проговорил он, присаживаясь рядом.
К вечеру они отошли от дороги километров на семь или восемь. Этот вынужденный поход по бездорожью, среди зарослей и валежника, измотал их, разбередил перевязанные раны.
Дмитрий и здесь отыскал воду — небольшое болото, заросшее осокой.
Ночью умер Ломинашвили. Кухарев и Борисенко все той же саперной лопатой вырыли могилу на возвышенности. Кухарев обстругал щепку, написал на ней огрызком карандаша фамилию бойца и щепку воткнул в свежий холмик.
Опять разбушевался Рубахин. Он все норовил сорвать с лица повязку. Его сперва удерживали за руки, а потом связать пришлось. Рубахин заплакал.
— Дайте хоть перед смертью глянуть на белый свет, — упрашивал он.
— Дурья ты башка, — упрекал Кухарев. — Навредить себе хочешь? Ты лежи, Вася, лежи...
— А что вылежишь? Что? Лучше уж пристрелили бы, чем так мучиться.
— Ну, договорился. Ну, что ты мелешь? — осуждающе качал головой Кухарев.
Дмитрию тяжело было слушать этот разговор. Он отошел в сторонку. Нестерпимо хотелось есть. Он бродил по лесу и вдруг вспомнил Викентия Викентьевича. Старый учитель говорил ему когда-то о том, что лес может прокормить человека, но Дмитрий сейчас ничего не находил, чем бы можно было подкрепиться, утолить голод и раненых накормить.
На голубоватом блюдце болотного озерка темными точками плавали дикие утки. Где-то в осоке всхлипывали кулички. Дмитрий стоял и жадно смотрел на диких уток. Как их достать? А утки резвились, ныряли, не боясь человека, они как будто знали; что этот человек хоть и в военной форме, но ничего не сможет сделать им дурного — он безоружен...
Наступила третья ночь — темная, холодная. Небо еще с вечера заполонили отары туч. Подул ветер, и лес угрожающе застонал, заскрипел, будто недовольный чем-то. В одной гимнастерке стало холодно, и Дмитрий разжег костер.
Молчаливые, угрюмые, с осунувшимися, заросшими щетиной лицами раненые сидели у костра. Толмачевский вдруг заохал, потом сбивчиво стал говорить о какой-то пшенной каше и просить добавки. Дмитрий дотронулся ладонью до его лба. Лоб горел, как в огне. У Толмачевского повысилась температура.
«Неужели и Толмачевский умрет нынешней ночью ? А дальше чья очередь?» — подумал Дмитрий, и эта мысль обожгла ему сердце.
В стороне о чем-то перешептывались Кухарев и сержант Борисенко, потом Кухарев подошел, тронул Дмитрия за плечо, отозвал от костра.