Шрифт:
Пуговичкин перестал мерить шагами кабинет и облокотился на письменный стол.
— Мне понятна твоя озабоченность, — серьезно сказал он, — но ты, по-моему, недооцениваешь масштабы того, что сейчас происходит в стране. Сам посуди, Толя: с момента смены руководства, а было это в марте, прошло менее полугода, но этот товарищ уже высказывает весьма радикальные мнения. Его выступление в Ленинграде, с колкостями в адрес старой гвардии…
Суханов прервал его мановением руки.
— Ни ты, ни я не знаем, что будет дальше, — сказал он, — но помяни мое слово: ничего. Все это один пшик. Скажи на милость: Шагала на свет вытащили! А потом кого — Троцкого? Кстати, кто автор?
— Какая-то очень русская фамилия — не то Петров, не то Васильев… Сейчас вспомню. Мы о нем слыхом не слыхивали, музейщик из какого-то захолустья, но определенно со связями. Так что лучше не лезть на рожон.
— Ну что ж, пожалуй, — сказал Суханов, хмурясь, — если статья написана в должном критическом ключе, то после тщательного редактирования можно было бы…
— Она уже в печати, — пробормотал Пуговичкин, отводя глаза.
Суханов посмотрел на своего бессменного соратника поверх внезапного молчания, осязаемого и неприятного, как едкий привкус во рту. Когда Пуговичкин вновь заговорил, в его голосе звучали оборонительные нотки, граничащие с враждебностью.
— А ты бы как поступил на моем месте? Меня за горло взяли. Открытым текстом было сказано поставить эту чертову статью в номер. Сам посуди: верстка должна быть готова к понедельнику, а мы вдруг узнаем, что ты отбываешь из города. Что прикажешь в таком случае…
— С чего вы все взяли, что я куда-то отбываю? — раздраженно перебил Суханов.
— Как это с чего? Я, ясное дело, сразу кинулся тебе звонить — во вторник утром, но тебя не застал, а…
— Во вторник, говоришь? Да я почти весь день безвылазно дома сидел.
— Ничего подобного. Василий сказал, что, мол, отца нет. Я ему оставил для тебя подробное сообщение, обрисовал ситуацию. А он сказал, что вы с ним в Крым собираетесь.
Суханов откинулся на спинку кресла.
— Василий так и сказал? — медленно переспросил он.
Пуговичкин пожал плечами:
— Вроде так и сказал: «мы со стариком». Честно скажу, я тогда поразился, что ты собрался на отдых, никого не предупредив. Как я понимаю, ты потом передумал, да? Так или иначе, других сведений у нас не было, вот мы и решили, что ты получил сообщение, со всем согласился и укатил с сыном на море. Разве он тебе ничего от меня не передавал?
С трудом приводя в порядок мысли, Суханов стал припоминать то невыносимое утро вторника: он тогда работал над статьей, Василий дулся за закрытыми дверями, часы тянулись вяло, мучительно, и все это время, с небольшими перерывами, где-то в квартире трезвонил телефон. Сын — промелькнуло у него в памяти — на него сердился, потому что он не передал ему приглашение на министерскую дачу. У него вдруг возникло ощущение, будто все это было давным-давно.
— Без моей визы номер в печать не пойдет, это не подлежит обсуждению, — выговорил он официальным тоном. — Прошу приостановить набор и откомандировать кого-нибудь из сотрудников за этой статьей. Если я сочту ее неприемлемой, то вместо нее в номер будет поставлен мой материал о Дали. Я несу личную ответственность за выпуск журнала, пока меня не уведомили об обратном — причем из первых уст. Вы все поняли, Сергей Николаевич?
Пуговичкин смотрел на него с тоской.
— Я-то понял, Анатолий Павлович, — помолчав, сказал он, — только если вы набор отзовете, то объясняться сами будете, потому что высокое начальство этого так не оставит. И о решении своем непременно дайте мне знать — самое позднее в субботу, до обеда, а то наборщики уже на ушах стоят.
— Разумеется, — небрежно кивнул Суханов.
Немного помедлив, Пуговичкин вышел из кабинета, с особой тщательностью прикрыв за собой дверь. Суханов остался сидеть за столом, барабаня пальцами по лакированному краю. Вначале мысли его находились в смятении, чувства расплывались и отзывались болью, даже дыхание прерывалось, полнясь бессловесным криком от такого шквала предательств: его предал верный Сергей Николаевич вместе со всем коллективом, предал родной сын, предал даже кто-то из влиятельных небожителей, совершенно ему не знакомый, но явно вознамерившийся скомпрометировать его, навязав ему это невозможное решение…
Но постепенно, как зловещая тень, его накрыло тупое предчувствие, подавившее все остальные мысли и переживания; и лишь через несколько минут, когда в дверь постучали так робко, будто поскреблись, и в кабинет после его повторного отклика «Войдите!» вползла, втянув голову в плечи, Любовь Марковна со стопкой листов на вытянутых руках, он понял, чего именно так нелепо страшился — чье имя, вопреки здравому смыслу, ожидал увидеть на титульном листе как укоризненное провозвестие его неминуемого падения. Это будет, подумал он с едва заметной горькой улыбкой, подобающим завершением его непрошеного скатывания в прошлое. «Очень русская фамилия», сказал ему Пуговичкин, и можно ли было представить фамилию более русскую, чем та, которую носила трехсотлетняя династия, — можно ли было представить более подходящего автора статьи о Шагале, чем бывший ученик Шагала? Должно быть, это и был он, да, наверняка он — Олег Романов, суровый, бесстрашный, одинокий художник, который почти полвека тому назад взял под крыло одного мальчишку и с таким кропотливым терпением научил его видеть мир.